В вашей корзине: 0 тов.
оформить | очистить
Отдел сбыта: +7 (8453) 76-35-48
+7 (8453) 76-35-49
Не определен

3. Анализ стихотворения "Посвящается стулу"

Соотношение категории времени и пространства в художественном мире И. Бродского может по-разному раскрываться в зависимости от того, какой текст попадет в поле зрения исследователя. В разных стихотворениях на первый план могут выдвигаться разные признаки этих категорий. В фокус поэтического сознания могут попадать вещи и понятия, тем или иным образом соотнесенные с константами поэтического мира. Но в обширном творчестве И. Бродского можно выделить тексты, которые для исследования категорий пространства и времени можно считать ключевыми. Одним из таких текстов, с нашей точки зрения, является стихотворение "Посвящается стулу" (III, 145). Не случайно на этот текст обратили свое внимание такие проницательные исследователи творчества поэта, как Ю. Лотман* и Л. Баткин*. Для них это стихотворение было весьма важным для понимания поэтики И. Бродского.

Стихотворение И. Бродский начинает с временной экспозиции, т.е. дает координату времени, с которой начинается событие:

	Март на исходе. Радостная весть: 
	день удлинился. Кажется, на треть.

Это для И. Бродского очень важно. Удлинение дня – это удлинение времени. А время есть категория творческого начала, ибо оно может развиваться, двигаться, течь, в отличие от застывшего пространства. Время творит, изменяя человека и мир. Увеличиваясь, удлиняясь, оно как бы подталкивает и человека к какому-либо творческому акту. Да к тому же увеличение светового дня дает больше времени вообще видеть. И поэтому:

	Глаз чувствует, что требуется вещь, 
	которую пристрастно рассмотреть. 

К вещи И. Бродский имеет особое пристрастие. Достаточно вспомнить "Большую элегию Джону Донну", где идет долгое и любовное перечисление вещей:

	Джон Донн уснул. Уснуло все вокруг. 
	Уснули стены, пол, постель, картины,
	уснули стол, ковры, засовы, крюк, 
	весь гардероб, буфет, свеча, гардины ... 
			"Большая элегия Джону Донну" (1, 247) 

В этом стихотворении поэт боится пропустить, не назвать какой-нибудь из предметов. Потому что если не назвать, то, возможно, не только этот предмет исчезнет, а исчезнет вообще все. И поэт должен называть и называть, и больше некому это сделать, ведь Джон Донн уснул.

Каждое стихотворение – есть миротворение, с одной стороны. С другой стороны, поэт каждый раз становится Адамом, перед которым Бог развернул все полотно своих земных творений и повелел давать имена всему сотворенному: "Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей" (Бытие 1.19).

Итак, "требуется вещь". И как бы произвольно выбирается стул. (Не тот ли это стул из стихотворения "Полдень в комнате" (II, 447), который вместе со своим седоком превращался в оглянувшегося кентавра?) Стул зажат пространством, т.е. неорганичен ему:

	зажат между невидимых, но скул 
	пространства (что есть форма татарвы).

Пространство для стула является тем же, чем было татаро-монгольское иго для Руси, то есть кто кого:

	Он что-то вроде метра в высоту 
	на сорок сантиметров в ширину 
	и сделан, как и дерево в саду, 
	из общей (как считалось в старину) 
	коричневой материи ...

Иосиф Бродский вообще не богат на яркую палитру. Обычные его цвета: серый, стальной, белый и коричневый. Коричневый цвет у него является именно цветом вещи:

	Вещь. Коричневый цвет 
	вещи ... 
			"Натюрморт" (II, 271)

Вещь ведет борьбу с пространством. Она вытесняет его собою, отстаивая право быть. И пространство поддается этому напору, оно раскалывается и разбрызгивается от инородного ему тела:

	Вещь, помещенная будучи, как в А ш- 
	два-О, в пространство, презирая риск, 
	пространство жаждет вытеснить; но ваш 
	глаз на полу не замечает брызг 
	пространства. 

Здесь мы имеем нехарактерное отождествление у И. Бродского пространства с водной стихией, с "Аш-два-О". Как мы показали в первой главе, вода, как правило, является символом времени. И вещь в этом стихотворении одерживает победу над пространством вопреки тому дополнению И. Бродского к закону Архимеда:

	... тело, помещенное в пространство, 
	пространством вытесняется. 
			"Открытка из города К" (I, 100) 

Но несмотря на такое явно недружелюбное сосуществование, одно без другого никак обойтись не может: "Вещь есть пространство, вне // коего вещи нет" ("Натюрморт" (II, 271)).

Продолжим вслед за поэтом "пристрастно" рассматривать стул. Обратим внимание на то, что "анфас" стул видится как цифра восемь. Если расположить эту цифру горизонтально, то получится знак бесконечности – 00. И после того, как открывается рассудку, что глаз притягивает только воздух, пустоту, стул опрокидывается. Вещь теперь имеет претензии на бесконечность, на все пространство, хотя бы и в виде знака. Но реально произошла лишь некоторая победа над пустотой с помощью весьма жалких средств:

	Лишь воздух. Вас охватывает жуть. 
	Вам остается, в сущности, одно: 
	вскочив, его рывком перевернуть. 
	Но максимум что обнажится – дно. 
	Фанера. Гвозди. Пыльные штыри. 
	Товар из вашей собственной ноздри. 

Как заметил Леонид Баткин: " ... телесность дна перевернутого стула жалка, как собственное стареющее тело"*. Интересно, что далее новая строфа начинается со слова "четверг". Этот день недели в стихах И. Бродского встречается неоднократно. И этот день как-то мистически, сакрально связан с пустотой, с "ничто".

	Идет четверг. Я верю в пустоту. 
	В ней как в Аду ... 
			"Похороны Боба" (II, 308)

Может быть, такое восприятие четверга связано с памятованием того четверга, когда свершилось лобзание Иуды?

А наш стул именно в этот день "был не у дел", т.е. он был полностью предоставлен холоду пустоты. Человеческое тело, человеческое тепло не помогали ему бороться с этим холодом. Но стул снова выдерживает эту борьбу, правда, ценой некоторых потерь. Мартин Хайдеггер в своей статье "Вещь"* говорил: для того, чтобы дать определение "чаши", нужно определить ее "чашечность". Мы не будем определять "стулочносгь" стула, но стул, если можно так сказать, временно теряет эту самую "стулочность". Он становится как бы протовещью, еще не до конца сформированной:

	Пространство, точно изморось – пчелу, 
	вещь, пользоваться коей перестал
	 владелец, nревращает ввечеру 
	(пусть временно) в коричневый кристалл.

Чтобы не развоплотиться совсем, стулу приходится напрягать "весь свой силуэт".

Пятая строфа является как бы философским отступлением, если возможно философское отступление в изначально философском стихотворении.

	Материя возникла из борьбы, 
	как явствуют преданья старины.

На самом деле никакие "преданья старины" об этом не "явствуют". Скорее, наоборот. Даже если принять древнегреческую трактовку рождения Космоса из Хаоса. Хаос ни в коей мере нельзя считать борьбой. Хаос – это Хаос. А уж в евангельском: "В начале бе Слово, и слово бе к Богу, и Бог бе Слово. Сей бе искони к Богу. Вся тем быша, и без него ничтоже бысть, еже бысть" (Ин. 1.1-3) не только ни о какой борьбе, но и о Хаосе не может быть и речи. "Предания старины" оборачиваются просто историей человечества. Речь идет не о материи вообще, а о материи вещи, о материи мебели:


	Мир создан был для мебели, дабы 
	создатель мог взглянуть со стороны 
	на что-нибудь, признать его чужим, 
	оставить без внимания вопрос 
	О подлинности ... 

Человек ведет борьбу с пространством с помощью вещей, превращая в них материю, и:

	... названный режим 
	материи не обещает роз, 
	но гвозди ... 

Поставленные рядом слова "розы" и "гвозди" рождают в сознании такую пару: роза и крест. А гвозди – это те гвозди, которые вбиты в руки и ноги Распятому на Кресте. Таким образом, материя, превращаясь в вещь, испытывает "крестную муку". Вещь обязана своим существованием "распятой" материи:

	Составленная из частей, везде 
	вещь держится в итоге на гвозде. 

Мир обязан своим существованием Распятому на Кресте. Благодаря этой спасительной Жертве, человек получил возможность наследовать жизнь вечную. Вещь, как мы увидим дальше, тоже по-своему одерживает победу над временем, т.е. над смертью, правда, эта победа безотрадная.

В шестой строфе мы возвращаемся к объекту нашего "пристрастия". О "распятой" материи забыто. Она просто добавление к форме:

	Стул состоит из чувства пустоты 
	плюс крашеной материи ... 

"Чувство пустоты" – это и есть форма вещи. Форма вещи важнее и выше самой вещи, не говоря уж о материи (в обоих смыслах этого слова). Форма вещи – это ее идея в платоновском смысле. Или, как писал Лотман: "Вещь, по Бродскому, – аристотелевская энтелехия: актуализированная форма плюс материя"*. Как мы помним, именно форма вела борьбу с пространством: "стул напрягает весь свой силуэт". И В этой строфе нам, наконец, открывается, почему же именно стул был избран для "пристрастного" рассматривания. Нам становится ясен аксиологический смысл данной вещи:

	Что знаем мы о стуле, окромя 
	того, что было сказано в пылу 
	полемики? – что всеми четырьмя
	 стоит он, точно стол ваш, на полу? 
	Но стол есть плоскость, режущая грудь. 
	А стул ваш вертикальностью берет. 

Вот в чем дело: в стуле важна "вертикальность". Перед нами "твердое тело, окруженное с трех сторон ... газообразной средой, тело сужающееся, образующее острие*. Таким образом, перед нами ситуация так называемого "Острия", которая была показана выше. Это та позиция, в которой находится сам поэт. Стул в этой строфе становится метафорой поэта. И он одушевляется.

Стул может встать, чтоб лампочку ввернуть ... И после того, как создатель (с маленькой буквы) говорит: "Да будет свет!", свет загорается и освещает все мироздание:

	И вниз пыльцой, переплетенный стебель 
	вмиг озарит всю остальную мебель. 

А мы помним, что мебель – это и есть мир, потому ЧТО "мир создан был для мебели". Как говорит Л. Баткин, "... мнимориторическое глаголание по сему ничтожному поводу есть сразу же мысль о вселенском творении"*.

После трудов миротворения, после борьбы с пустотой наступает день отдыха, "день седьмый" – начинается и седьмая, заключительная строфа:

	Воскресный полдень. Комната гола. 
	В ней только стул ... 

Все сделано, и ничего уже больше нельзя сделать. Человеком овладевает оцепенение, может быть, и предсмертное. В другом стихотворении мы читаем, очевидно, о таком же полдне:

	Полдень в комнате. Тот покой, 
	когда наяву, как во 
	сне, пошевелив рукой, 
	не изменить ничего. 
			"Полдень В комнате" (Il, 447) 

В этом вязком покое, в этом одиночестве невольно приходят мысли о бренности человека. Человек – игрушка в руках времени, которую оно непременно сломает. Смерть неизбежна. А вот стул, в отличие от тела, пользовавшегося им, может противостоять разрушительной силе времени:

	... Ваш стул переживет 
	вас, ваши безупречные тела, 
	их плотно облегавший шевиот. 
	Он не падет от взмаха топора, 
	И пламенем ваш стул не удивишь. 

Но каким же образом стул одерживает победу над временем? Как он достигает "вечности"? Каков механизм преодоления бренности?

	Расшатан, он заменится другим, 
	и разницы не обнаружит глаз. 
	Затем что – голос вещ, а не зловещ – 
	материя конечна. Но не вещь. 

Из этого следует, что победа над временем одерживается с помощью тавтологичности. Пусть коричневая материя одного стула распадется, превратится в пыль, т.е. развоплотится, станет временем, "Ибо пыль – это плоть // времени; плоть и кровь" ("Натюрморт" (II, 270)), но создается другой стул, точно такой же формы, точно из такой же материи, как и прежний. И сущность его точно такая же, а следовательно, это не новая вещь, а та же самая. Но такая "вечность", такое бессмертие как-то мало радует. Это, скорее, не "вечность", а "дурная бесконечность". К тому же такое возможно лишь в мире, который "был создан для мебели". И отрадно то, что человек не может даже дважды войти в эту реку, не говоря уже о бесконечном числе вхождений.

В этом стихотворении вещь как бы становится долговечнее языка, хотя именно язык является для поэта залогом бессмертия и вечности. Но здесь стул высится над языком. Он высится вообще надо всем, превосходит все и вся:

	Он превзойдет употребленьем гимн, 
	язык, вид мироздания, матрас. 

Но на самом деле это кажущееся превосходство стула над языком. Стул превосходит употреблением "вид мироздания", но мы не забываем, что в этом стихотворении "вид мироздания" – это вид на мебель, вещи. А после отвлеченного понятия "вид мироздания" идет уже конкретная вещь – матрас. Что из этого следует? То, что вещь "превзойдет употребленьем" саму себя! Но для того, чтобы это произошло, вещи нужно отказаться от самой себя, т.е. перестать быть вещью, исчезнуть из вещного мира. Что, собственно, и происходит у нас на глазах – вещь становится фактом языка. Стул становится плотью стихотворения. Таким образом, победа вещи над языком является ложной. К тому же о бесконечности вещи заявляет вещий голос, а вещий – значит, пророческий, т.е. не от мира сего и не от времени сего, а голос вечности. Победа вещи над языком не состоялась.

Весьма примечательна композиция этого стихотворения. Она, на наш взгляд, тесно связана с категорией времени. В стихотворении представлено три временных потока. Первый поток – это обыденное время. Семь строф стихотворения соответствуют семи дням недели. На это нам указывают четвертая строфа, которая начинается со слова "Четверг", т.е. четвертый день недели, и последняя строфа, которая начинается словами: "Воскресный полдень". Такое совпадение потока времени с потоком речи, т.е. со стихотворением, подтверждает наши выводы о соприродности в поэтике И. Бродского времени и языка.

Обыденное время в стихотворении переплетается с двумя потоками священного времени: временем сотворения мира и временем Страстной Седмицы, которые, в свою очередь, тесно переплетены между собой.

Первая строфа соотнесена с первым днем творения, более того, с первым месяцем мира. А этот месяц связан и с Боговоплощением, и с крестной мукой Спасителя, и с Его воскресением. Этот месяц – март, и строфа начинается словами: "Март на исходе". А вот что мы читаем в святоотеческой литературе – в Следованной Псалтири: "Месяц март (св. прп. мч. Евдокии) день имать часов 12 и нощь имать ча¬сов 12. Сей первый есть в месяцех месяц, зане в онь начало – быгный свет сей видимый сотворен бысть, и Адам – первый человек от Бога – создан бысть, и вся тварь – его ради: и в рай введен, и преслушания же ради изгнан. В сей же месяц Бог не отступль престола величества Своего, сошел за человеколюбие на землю, яко дождь на руно с небесе архангеловым благовещанием в Пречистом чреве Преблагословенныя Девы Марии, от Духа Свята плоть Себе исткав непостижимо, яко же Он весть Сам. В сей день вольную страстию Его плотского клятва потребися, смертью Его смерть умертвися и и пресветло Живоносным Его Воскресением из мертвых Адам и весь род человечь от ада возведен, и в первобытие паки приведен, небесная последовати"*.

Иосиф Бродский, обладавший колоссальной эрудицией, прекрасно знавший как Ветхий, так и Новый Завет (а об этом говорит его творчество), наверняка знал такой сакральный смысл месяца марта. А если даже и не знал, то язык, которому он всецело доверял, подсказал ему этот месяц. Вторая и третья строфы лишь цифрами связаны со вторым и третьим днями недели. Других атрибутов времени нет. Нет соотношений и со Священным временем. Это можно объяснить двумя причинами. Во-первых, все внимание сосредоточено на стуле, о времени вообще как бы забыто. А во-вторых, до четвертого дня творения земного обыденного времени и не было (Быт. 1.14-19).

Четвертая строфа начинается словом "Четверг". Как мы уже говорили, этот день недели связан в поэтике И. Бродского с пустотой, с небытием. Наш стул в этот день оставлен один на один с этой пустотой, с этим страшным холодом небытия. Идет напряжение всех сил.

В священном времени Великий четверг Страстной седмицы - это "моление о чаше". Христос молился до кровавого пота. Конечно, сопоставление стула и Христа – это кощунство. Но надо заметить, что И. Бродский в стихах порой не чуждается кощунственных слов. Например, "Назорею б та страсть – // воистину бы воскрес" или из "Горбунова и Горчакова": "Слова – почти подобие мощей!": "Коль вещи эти где-нибудь да висли... ".

В этой строфе двусмысленно звучат последние строки: "Но мало ли чем жертвуют, вчера // от завтра отличая, вечера". С одной стороны, это относится к стулу. Но слова "жертва", "вечер" в связи с "четвергом" невольно заставляют вспомнить о "Жертве Вечерней" – о Евхаристии и о крестной жертве.

Пятая строфа как раз и повествует о крестной муке. Распинается ... материя. Продолжается рискованная аналогия – перед нами как бы Страстная пятница. Но это подтверждает наше предположение об объединении различных временных потоков в стихотворении. И в этой же строфе прямо говорится о сотворении мира, т.е. подтверждается снова, что мы были правы в своих рассуждениях. Правда, этот "Мир создан был для мебели", т.е. это не подлинный мир, мир искусственный. Можно сказать, что этот мир перевернут, со знаком минус. Именно поэтому и возможна подмена: косная материя ставится на место Спасителя.

Шестая строфа соответствует как бы шестому дню творения. В шестой день творения был сотворен человек. А в шестой строфе стул оживает, становится одушевленным: "Стул может встать". И он возвышается надо всем, как венец творения, – "вертикальностью берет"; и с высоты своего положения созерцает весь остальной мир – "всю остальную мебель".

Последняя, седьмая строфа – седьмой день недели: "Воскресный полдень". В этой строфе сливаются все три временных потока. Время обыденное обозначено буквально – воскресение. Никаких действий и событий не происходит, т.к. и время сотворения мира закончено: "И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал" (Быт. 1.2). И здесь же идет речь о победе вещи над смертью, над разрушением и тлением: "материя конечна. Но не вещь". т.е. опять идет сопоставление с евангельским повествованием о Воскресении Господа нашего Иисуса Христа. В данном случае это сопоставление оправдано с точки зрения поэтики И. Бродского. Выше мы показали, что смерть побеждает не простая вещь, а преображенная, исхищенная из вещного мира, ставшая фактом языка. "Вещь, имя получившая, тотчас // становится немедля частью речи" ("Горбунов и Горчаков" (II, 187)). Человек, как мы помним, тоже после смерти становится "частью речи". "Часть речи" – это и есть, по Бродскому, вечная жизнь.

Итак, даже композиция стихотворения органичным образом связана с категорией времени, и мы увидели, что в поэтический мир И. Бродского входит не только обыденное время, но и священное.

 


Читайте также другие статьи о жизни и творчестве И. Бродского:

 Перейти к оглавлению книги "Сохранившие традицию: Н. Заболоцкий, А. Тарковский, И. Бродский"