В вашей корзине: 0 тов.
оформить | очистить
Отдел сбыта: +7 (8453) 76-35-48
+7 (8453) 76-35-49
Не определен

Книга четвертая. Часть седьмая

Верхнедонское восстание позволило командованию Донской армии перегруппировать свои силы на фронте, прикрывавшем Новочеркасск, и сосредоточить в районе Каменской мощную группу полков, которые должны были поразить Красную Армию и прорваться на север, чтобы соединиться с восставшими верхнедонцами. Этот план был осуществлен к концу мая. Когда к Каменской подтягивались последние конные части, повстанцы продолжали отбивать атаки карательных красных войск. Красные несли огромные потери, но, несмотря на это, не отступали и продолжали держаться на границах Хоперского округа. После затяжных боев наступило временное затишье, и жизнь в траншеях пошла прежним порядком. Казаков навещали бабы.

От сытного котла все казаки были веселые, за исключением Степана Астахова.

Узнал ли от хуторных казаков Степан или подсказало ему сердце, что Аксинья в Вешенской встречается с Григорием, но вдруг заскучал он, ни с того, ни с сего поругался со взводным и наотрез отказался нести караульную службу.

Безвылазно лежал в землянке на черной тавреной полсти, вздыхал и жадно курил табак-самосад. А потом прослышал, что сотенный командир посылает Аникушку в Вешенскую за патронами, и впервые за двое суток вышел из землянки. Щуря слезящиеся, опухшие от бессонницы глаза, недоверчиво оглядел взлохмаченную, ослепительно яркую листву колеблющихся деревьев, вздыбленные ветром белогривые облака, послушал ропщущий лесной шум и пошел мимо землянок разыскивать Аникушку.

При казаках не стал говорить, а отвел его в сторону, попросил:

– Разыщи в Вешках Аксинью и моим словом скажи, чтобы пришла меня проведать. Скажи, что обовшивел я, рубахи и портки нестираные, и, к тому же, скажи... – Степан на миг приумолк, хороня под усами смущенную усмешку; закончил: – Скажи, что, мол, дюже соскучился и ждет вскорости...

Степан встретил жену с потаенным волнением. Он пытливо всматривался в исхудавшее ее лицо, осторожно расспрашивал, но ни словом не обмолвился о том, видела она Григория или нет...

Они разговаривали, сидя в землянке. Все время им мешали казаки. Входил то один, то другой. Пришел Христоня и тут же расположился спать. Степан, видя, что поговорить без посторонних не удастся, неохотно прекратил разговор.

Аксинья обрадованно встала, торопливо развязала узелок, угостила мужа привезенными из станицы бурсаками и, взяв из походной сумы Степана грязное белье, вышла постирать его в ближней музге...

...В этот день она так и не ушла. Не хватило решимости. А наутро, едва взошло солнце, стала собираться. Степан пробовал удержать ее, просил погостить еще денек, но она так настойчиво отклоняла его просьбы, что он не стал уговаривать, только спросил перед расставанием:

– В Вешках думаешь жить?

– Пока в Вешках.

– Может, оставалась бы при мне?

– Негоже мне тут быть... с казаками.

– Оно-то так... – согласился Степан, но попрощался холодно...

В ночь полк красноармейцев переправился на плотах через Дон и опрокинул громковскую сотню, застигнув ее врасплох. Вечером к месту расположения сотни проведать служивых пришли жены. Казаки перепились и не смогли оказать сопротивления. В панике казаки вместе с женщинами бежали в сторону Вешенской. Благодаря ночной мгле, им удалось скрыться. Красноармейцы устремились в образовавшийся прорыв, но никто не знал местности, поэтому им приходилось двигаться вслепую.

А в Вешенской тем временем предпринимались меры для ликвидации прорыва. Исправить ситуацию взялся Григорий со своим полувзводом. Добравшись до озера Голый Ильмень, казаки увидели охваченных паникой и бегущих врассыпную татарцев. Григорий отдал приказ догнать хуторян и запороть их плетьми. Позади татарцев семенил Христоня. Накануне он поранил ногу и поэтому не мог ехать быстро. Однако заметив приближающегося Григория, он устремился вперед. Мелехов пытался криком остановить бегущего Христоню, а когда понял, что тот не остановится, пустил в ход плеть, грозился даже взяться за саблю, но до этого не дошло. Затем Григорий пытался догнать еще одного хуторянина, но приблизившись, узнал в нем своего отца. Всем бежавшим казакам Мелехов, как боевой командир, приказал вернуться на позиции.

***

Григорий со своим полувзводом пробирался к Калмыцкому броду. Думая, что они в безопасности, казаки достигли леса. Но разместившиеся на другой стороне красные заметили их и начали обстрел. Конь Григория был смертельно ранен. Пересев на другую лошадь, Мелехов поскакал к месту, где оставил сотню, а там уже начался бой. С рассветом красноармейцы пошли в атаку. После тяжелой изнурительной схватки казаки опрокинули их, не дав возможности перебраться через Дон подкреплению.

***

Вернувшись ночью на квартиру, Григорий спросил у Зыкова об Аксинье. Тот ответил, что она куда-то пропала. Григорий распорядился принять и вычистить коня, которого приведут взамен убитого, а его самого не будить, пока сам не проснется. Утром он рассмотрел присланного ему жеребца-шестилетку и остался доволен.

На следующий день привели первую партию пленных красногвардейцев. Сначала их держали в конюшне, а затем решили уничтожить. На одном из перегонов все были жестоко вырублены. Один из них сошел с ума – всю дорогу пел и плясал, часто падал головой в песок. На одном из хуторов сердобольная старуха попросила освободить и отдать ей больного, и хорунжий согласился. Старуха увела сумасшедшего к себе в хату, накормила и уложила спать. Наутро она поняла, что он не сумасшедший, а только притворяется. Понимая, что один он не дойдет до своих, старуха дала ему в провожатые двенадцатилетнего внучонка и вечером проводила в дорогу.

***

Ильинична каждый день стряпала, разводя огонь на летней кухне. Наталья постепенно выздоравливала, расспрашивала детей о последних событиях. Оправившись, она пошла на могилу деда Гришаки.

С каждым днем Наталья все больше поправлялась, помогала свекрови по хозяйству. В один из дней в их курень зашли красноармейцы. Один из них, в котором Мишатка узнал бойца, убившего их петуха, попросил Ильиничну испечь к вечеру хлеб. Она поставила тесто, но испечь хлеб ей так и не пришлось – красноармейцы спешно покинули хутор, а через некоторое время после этого двинулись из-за Дона повстанцы. Вместе с ними вернулся исхудавший Пантелей Прокофьевич. Обняв внучат, он пошел на подворье, упал на колени и, припав к родной земле, заплакал.

***

10 июля 1919 года Донской армии удалось прорвать фронт. Казаки, вновь оказавшиеся под властью офицеров, начали проявлять недовольство. Узнав о прорыве фронта, Григорий с двумя конными полками переправился через Дон и двинулся на юг. От Дона до хутора Базковского стояли оставленные повстанцами брички, лежало разбросанное имущество, в некоторых местах дорога была сплошь усыпана пшеницей. Проезжая около имения Листницких, Григорий решил заехать в Ягодное. Еще недавно добротный дом потускнел. В доме жила постаревшая Лукерья. С трудом узнав в подъехавшем к дому казаке Григория, она рассказала, что деда Сашку красные убили за кобылу. У кобылы был жеребенок. Красные забрали ее, а жеребенка застрелили. Дед, не желавший расставаться с лошадью, в сердцах крикнул, чтобы застрелили и его.

***

Приехавших в Вешенскую белогвардейцев встречали колокольным звоном. А вечером, в доме, освобожденном под офицерское собрание, повстанческое командование устроило для прибывших банкет, на котором присутствовал и Григорий. Генерал Секретарев, произносивший речь, бахвалился, что благодаря им белые смогли уничтожить красных. В ответной речи Кудинов клялся верно служить белогвардейцам. А Григорий думал, что только нужда толкает их к белогвардейцам, и опять офицерство над казаками встает.

Возвращаясь с банкета, Григорий решил зайти к Аксиньиной тетке.

Около домика Аксиньиной тетки на минуту остановился в раздумье, а потом решительно шагнул к крыльцу. Дверь в сени была не заперта. Григорий без стука вошел в горницу и прямо перед собой увидел сидевшего за столом Степана Астахова. Около печи суетилась Аксиньина тетка. На столе, покрытом чистой скатертью, стояла недопитая бутылка самогона, в тарелке розовела порезанная на куски вяленая рыба.

Степан только что опорожнил стакан и, как видно, хотел закусить, но, увидев Григория, отодвинул тарелку, прислонился спиной к стене.

Как ни был пьян Григорий, он все же заметил и мертвенно побледневшее лицо Степана, и его по-волчьи вспыхнувшие глаза. Ошеломленный встречей, Григорий нашел в себе силы хрипловато проговорить:

– Здорово дневали!

– Слава богу, – испуганно ответила ему хозяйка, безусловно осведомленная об отношениях Григория с ее племянницей и не ожидавшая от этой нечаянной встречи мужа и любовника ничего доброго.

Степан молча гладил левой рукою усы, загоревшихся глаз не сводил с Григория.

А тот, широко расставив ноги, стоял у порога, криво улыбался, говорил:

– Вот, зашел проведать... Извиняйте.

Степан молчал. Неловкая тишина длилась до тех пор, пока хозяйка не осмелилась пригласить Григория:

– Проходите, садитесь.

Теперь Григорию уж нечего было скрывать. Его появление на квартире у Аксиньи объяснило Степану все. И Григорий пошел напролом:

– А где же жена?

– А ты... ее пришел проведать? – тихо, но внятно спросил Степан и прикрыл глаза затрепетавшими ресницами.

– Ее, – со вздохом признался Григорий...

В сенцах звякнула щеколда. Окончательно отрезвевший Григорий глянул исподлобья на Степана, заметил, как бледность снова волной омыла его лицо.

Аксинья, закутанная в ковровый платок, не узнавая Григория, подошла к столу, глянула сбоку, и в черных расширившихся глазах ее плеснулся ужас. Задохнувшись, она насилу выговорила:

– Здравствуйте, Григорий Пантелевич!

Лежавшие на столе большие узловатые руки Степана вдруг мелко задрожали, и Григорий, видевший это, молча поклонился Аксинье, не проронив ни слова.

Ставя на стол две бутылки самогона, она снова метнула на Григория взгляд, полный тревоги и скрытой радости, повернулась и ушла в темный угол горницы, села на сундук, трясущимися руками поправила прическу. Преодолев волнение, Степан расстегнул воротник душившей его рубахи, налил дополна стаканы, повернулся лицом к жене:

– Возьми стакан и садись к столу.

– Я не хочу.

– Садись!

– Я ж не пью ее, Степа!

– Сколько разов говорить? – Голос Степана дрогнул.

– Садись, соседка! – Григорий ободряюще улыбнулся.

Она с мольбой взглянула на него, быстро подошла к шкафчику. С полки упало блюдечко, со звоном разбилось.

– Ах, беда-то какая! – Хозяйка огорченно всплеснула руками.

Аксинья молча собирала осколки.

Степан налил и ей стакан доверху, и снова глаза его вспыхнули тоской и ненавистью.

– Ну, выпьем... – начал он и умолк.

В тишине было отчетливо слышно, как бурно и прерывисто дышит присевшая к столу Аксинья.

– ...Выпьем, жена, за долгую разлуку. Что же, не хочешь? Не пьешь?

– Ты же знаешь...

– Я зараз все знаю... Ну, не за разлуку! За здоровье дорогого гостя Григория Пантелевича.

– За его здоровье выпью! – звонко сказала Аксинья и выпила стакан залпом.

– Победная твоя головушка! – прошептала хозяйка, выбежав на кухню.

Она забилась в угол, прижала руки к груди, ждала, что вот-вот с грохотом упадет опрокинутый стол, оглушительно грянет выстрел... Но в горнице мертвая стояла тишина. Слышно было только, как жужжат на потолке потревоженные светом мухи да за окном, приветствуя полночь, перекликаются по станице петухи.

Ночью на квартиру Мелехова пришел вестовой Секретева разыскивать Григория. Прохор ответил, что хозяина нет, но он его найдет. Увидев Григория за одним столом со Степаном Астаховым, Прохор разинул рот от удивления.

Григорий и до прихода Прохора несколько раз порывался уйти. Он отодвигал стакан, вставал и тотчас же снова садился, боясь, что уход его Степан расценит как открытое проявление трусости. Гордость не позволяла ему покинуть Аксинью, уступить место Степану. Он пил, но самогон уже не действовал на него. И, трезво оценивая всю двусмысленность своего положения, Григорий выжидал развязки. На секунду ему показалось, что Степан ударит жену, когда она выпила за его – Григория – здоровье. Но он ошибся: Степан поднял руку, потер шершавой ладонью загорелый лоб и – после недолгого молчания, – с восхищением глядя на Аксинью, сказал: «Молодец, жена! Люблю за смелость!»

Потом вошел Прохор.

Поразмыслив, Григорий решил не идти, чтобы дать Степану высказаться.

– Пойди туда и скажи, что не нашел меня. Понял? – обратился он к Прохору.

– Понять-то понял. Только лучше бы тебе, Пантелевич, сходить туда.

– Не твое дело! Ступай.

Прохор пошел было к дверям. Но тут неожиданно вмешалась Аксинья. Не глядя на Григория, она сухо сказала:

– Нет, чего уж там, идите вместе, Григорий Пантелевич! Спасибо, что зашли, погостевали, разделили с нами время... Только не рано уж, вторые кочета прокричали. Скоро рассвенет, а нам со Степой на зорьке надо домой идтить... Да и выпили вы достаточно. Хватит!

Степан не стал удерживать, и Григорий поднялся. Прощаясь, Степан задержал руку Григория в своей холодной и жесткой руке, словно бы хотел напоследок что-то сказать, – но так и не сказал, молча до дверей проводил Григория глазами, не спеша потянулся к недопитой бутылке...

Григорий не поехал к генералу, а решил вернуться домой.

С рассветом въехали в Татарский. Около ворот своего база Григорий спешился, кинул повод Прохору, – торопясь и волнуясь, пошел к дому.

Полуодетая Наталья вышла зачем-то в сенцы. При виде Григория заспанные глаза ее вспыхнули таким ярким брызжущим светом радости, что у Григория дрогнуло сердце и мгновенно и неожиданно увлажнились глаза. А Наталья молча обнимала своего единственного, прижималась к нему всем телом, и по тому, как вздрагивали ее плечи, Григорий понял, что она плачет.

Он вошел в дом, перецеловал стариков и спавших в горнице детишек, стал посреди кухни.

– Ну, как пережили? Все благополучно? – спросил, задыхаясь от волнения.

– Слава богу, сынок. Страху повидали, а так чтобы дюже забижать – этого не было, – торопливо ответила Ильинична и, косо глянув на заплаканную Наталью, сурово крикнула ей: – Радоваться надо, а ты кричишь, дура! Ну, не стой же без дела! Неси дров печь затоплять...

Степенно расспрашивая о том, в сохранности ли скот и имущество и сколько потравили зерна, Григорий замечал, что разговор о хозяйстве, как прежде, не интересует отца. Что-то более важное было у старика на уме, что-то тяготило его.

И он не замедлил высказаться:

– Как же, Гришенька, теперича быть? Неужли опять придется служить?

– Ты про кого это?

– Про стариков. К примеру, хоть меня взять.

– Пока неизвестно.

– Стало быть, надо выступать?

– Ты можешь остаться.

– Да что ты! – обрадованно воскликнул Пантелей Прокофьевич и в волнении захромал по кухне...

Проснулись детишки. Григорий взял их на руки, усадил к себе на колени и, целуя их поочередно, улыбаясь, долго слушал веселое щебетание.

Как пахнут волосы у этих детишек! Солнцем, травой, теплой подушкой и еще чем-то бесконечно родным. И сами они – эта плоть от плоти его, – как крохотные степные птицы. Какими неумелыми казались большие черные руки отца, обнимавшие их. И до чего же чужим в этой мирной обстановке выглядел он – всадник, на сутки покинувший коня, насквозь пропитанный едким духом солдатчины и конского пота, горьким запахом походов и ременной амуниции...

Окончив завтрак, встали из-за стола. Женщины начали мыть посуду, а Пантелей Прокофьевич закурил, сказал, обращаясь к Григорию:

– Оно вроде и неудобно просить тебя, ты ить у нас – гость, да делать нечего... Пособи плетни поставить, гумно загородить, а то скрозь все повалено, а чужих зараз не допросишься. У всех одинаково все рухнулось.

Григорий охотно согласился, и они вдвоем до обеда работали на базу, приводя в порядок огорожу...

И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Натальи, встал, оделся и вышел на баз...

Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными.

– Храни тебя царица небесная! – исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. – Ты ить у нас один остался...

– Ну, дальние проводы – лишние слезы. Прощайте! – дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню...

Красные продолжали отступать. Бойцы под командованием Григория Мелехова сражались на подступах к станице Усть-Медведицкой. Кони Прохора и Григория, скакавшие рядом, устали. Остановившись возле плотины, казаки увидели лежавшую в промоине убитую женщину. Прохор спросил Григория, скоро ли кончится кровопролитие. «Как набьют нам, так и прикончится...» – ответил Мелехов. И Прохор пожелал, чтобы скорее набили. Все устали от войны и кровопролития.

***

Ночью Григорий приехал в хутор Хованский, расположенный неподалеку от Усть-Медвединской. Григорию сообщили, что на этом хуторе находится штаб дивизии и начальник штаба сотник Копылов ждет его. В штабе Григорию сообщили, что повстанцам необходимо наступать, но они опять испытывают трудности с боеприпасами и оружием. Ходили слухи о приближающейся помощи из Англии, но они не имели под собой надежной основы.

Григорий вначале относился к новому начальнику штаба не без предвзятости, но за два месяца узнал его поближе и однажды после боя сказал напрямик: «Я о тебе погано думал, Копылов, зараз вижу, что ошибался, так ты вот чего, извиняй уж как-нибудь». Копылов улыбнулся, промолчал, но грубоватым этим признанием был, очевидно, польщен.

Лишенный честолюбия и устойчивых политических взглядов, к войне Копылов относился как к неизбежному злу и не чаял ее окончания...

На рассвете Мелехов с Копыловым отправились к генералу-белогвардейцу для согласования действий. Собираясь в дорогу обсуждали сложившуюся ситуацию. Григорий говорит Копылову, что времена изменились, а офицерство – нет, за это их и не любят: больно горды. По его мнению, в войне наука важна, но главное – «дело, за какое в бой идешь...». Копылов ответил, что Григорий в своих взглядах на офицеров близок к большевикам и попытался объяснить Григорию, насколько тот необразован и невежествен – «В вопросах приличий и неграмотности ты просто пробка!» Григорий, выслушав начальника, беззлобно рассмеялся, а потом добавил: «Это я у вас пробка, а вот, погоди, дай срок, перейду к красным, так у них я буду тяжелей свинца. Уж не попадайтесь мне приличные и образованные дармоеды! Душу буду вынать прямо с потрохом!»

Генерал Фицхелауров принял Мелехова и Копылова по-деловому. Вести дивизию на юго-восточный участок, как приказал генерал, Григорий отказался. Сдавать командование дивизией тоже не собирался, признавая только одного командующего – Кудинова. Фицхелауров пригрозил сообщить о поведении Мелехова в штаб армии, а Григорий посоветовал его не трогать – «А то боюсь как бы мои казаки вас не потрепали...» В обратной дороге Копылов пытался образумить Мелехова, но тот стоял на своем.

***

Красноармейские батареи, скрывшиеся в лесах на левой стороне Дона, безостановочно обстреливали позиции казаков. Казачьи сотни вставали из окопов и под огнем красных залегали снова. Григорий, наблюдавший в бинокль за ходом боя, видел, как офицеры смело наступают под огнем красных. Казаки же, несмотря на все усилия командиров, не поднимались. Мелехов решил повести казаков в атаку сам. Из-за отсутствия снарядов подавить пулеметные точки повстанцы не смогли. Григорий не повел казаков под пулеметы.

Странное равнодушие овладело им! Нет, не поведет он казаков под пулеметный огонь. Незачем. Пусть идут в атаку офицерские штурмовые роты. Пусть они забирают Усть-Медведицкую. И тут, лежа под курганом, впервые Григорий уклонился от прямого участия в сражении. Не трусость, не боязнь смерти или бесцельных потерь руководили им в этот момент. Недавно он не щадил ни своей жизни, ни жизни вверенных его командованию казаков. А вот сейчас словно что-то сломалось... Еще никогда до этого не чувствовал он с такой предельной ясностью всю никчемность происходившего...

Во второй половине дня Копылов поехал к месторасположению 4-го полка, находившегося в резерве, и по пути был убит шальной пулей. Григорий узнал об этом два часа спустя...

Наутро Усть-Медведицкую с боем заняли части 5-й дивизии генерала Фицхелаурова.

Через три дня после отъезда Григория на хуторе Татарский появился Митька Коршунов.

Видно, немалую службу сослужил Митька Войску Донскому, будучи в карательном отряде: за зиму был он произведен в вахмистры, а затем в подхорунжии и в хутор приехал во всей красе новой офицерской формы. Надо думать, что неплохо жилось ему в отступлении, за Донцом; легкий защитный френч так и распирали широченные Митькины плечи, на тугой стоячий воротник набегали жирные складки розовой кожи, сшитые в обтяжку синие диагоналевые штаны с лампасами чуть не лопались сзади... Быть бы Митьке по его наружным достоинствам лейб-гвардии атаманцем, жить бы при дворце и охранять священную особу его императорского величества, если бы не эта окаянная революция. Но Митька и без этого на жизнь не жаловался. Добился и он офицерского чина, да не так, как Григорий Мелехов, рискуя головой и бесшабашно геройствуя. Чтобы выслужиться, в карательном отряде от человека требовались иные качества... А качеств этих у Митьки было хоть отбавляй...

Появившись в хуторе, он, важничая и еле отвечая на поклоны встречавшихся баб, шагом проехал к своему куреню. Возле полуобгоревших, задымленных ворот спешился, отдал поводья калмыку, широко расставляя ноги, прошел во двор. Сопровождаемый Силантием, молча обошел вокруг фундамента, кончиком плети потрогал слившийся во время пожара, отсвечивающий бирюзой комок стекла, сказал охрипшим от волнения голосом:

– Сожгли... А курень был богатый! Первый в хуторе. Наш хуторной сжег. Мишка Кошевой. Он же и деда убил. Так-то, Силантий Петров, пришлось проведать родимую пепелищу...

– А с этих Кошевых есть кто дома? – с живостью спросил тот.

– Должно быть, есть. Да мы повидаемся с ними... А зараз поедем к нашим сватам.

По дороге к Мелеховым Митька спросил у встретившейся снохи Богатыревых: – Мамаша моя вернулась из-за Дону?

– Кубыть, не вернулась ишо, Митрий Мироныч.

– А сват Мелехов дома?

– Старик-то?

– Да.

– Старик дома, словом – вся семья дома, опричь Григория. Петра-то убили зимой, слыхал?

Митька кивнул головой и тронул коня рысью...

Пантелей Прокофьевич ладил под сараем лобогрейку. Завидев конных и признав среди них Коршунова, пошел к воротам.

– Милости просим, – радушно сказал он, открывая калитку. – Гостям рады! С прибытием!

– Здравствуй, сват! Живой-здоровый?

– Слава богу, покуда ничего. Да ты, никак, уж в офицерах ходишь?

– А ты думал, одним твоим сынам белые погоны носить? – самодовольно сказал Митька, подавая старику длинную жилистую руку.

– Мои до них не дюже охочи были, – с улыбкой ответил Пантелей Прокофьевич и пошел вперед, чтобы указать место, куда поставить лошадей.

Хлебосольная Ильинична накормила гостей обедом, а уж потом начались разговоры. Митька подробно выспрашивал обо всем касающемся его семьи и был молчалив и ничем не выказывал ни гнева, ни печали. Будто мимоходом спросил, остался ли в хуторе кто из семейства Мишки Кошевого, и, узнав, что дома осталась Мишкина мать с детьми, коротко и незаметно для других подмигнул Силантию...

В скором времени на хуторе стало известно, что Митька со своими друзьями вырезал всех оставшихся дома Кошевых.

Пантелей Прокофьевич в страшном волнении выслушал рассказ и, не сказав ни слова, сейчас же вышел в сени.

Вскоре возле ворот показался Митька со своими подручными. Пантелей Прокофьевич проворно захромал им навстречу.

– Постой-ка! – крикнул он еще издали. – Не вводи коней на баз!

– Что такое, сваток? – удивленно спросил Митька.

– Поворачивай обратно! – Пантелей Прокофьевич подошел вплотную и, глядя в желтые мерцающие Митькины глаза, твердо сказал: – Не гневайся, сват, но я не хочу, чтобы ты был в моем курене. Лучше подобру уезжай, куда знаешь.

– А-а-а... – понимающе протянул Митька и побледнел. – Выгоняешь, стало быть?..

– Не хочу, чтобы ты поганил мой дом! – решительно повторил старик. – И больше чтоб и нога твоя ко мне не ступала. Нам, Мелеховым, палачи не сродни, так-то!

– Понятно! Только больно уж ты жалостлив, сваток!

– Ну уж ты, должно, милосердия не поимеешь, коли баб да детишков начал казнить! Ох, Митрий, негожее у тебя рукомесло... Не возрадовался бы твой покойный отец, глядючи на тебя!

– А ты, старый дурак, хотел бы, чтобы я с ними цацкался? Батю убили, деда убили, а я бы с ними христосовался? Иди ты – знаешь куда?.. – Митька яростно дернул повод, вывел коня за калитку.

– Не ругайся, Митрий, ты мне в сыны гож. И делить нам с тобой нечего, езжай с богом!..

Пантелей Прокофьевич дрожащими руками запер калитку на засов, захромал дом.

– Выгнал твоего братца, – сказал он, не глядя на Наталью.

Наталья промолчала, хотя в душе она и была согласна с поступками свекра, а Ильинична быстро перекрестилась и обрадованно сказала:

– И слава богу: унесла нелегкая! Извиняй на худом слове, Натальюшка, но Митька ваш оказался истым супостатом! И службу-то себе такую нашел: нет чтобы, как и другие казаки, в верных частях служить, а он – вишь! – поступил в казнительный отряд! Да разве ж это казацкое дело – казнителем быть, старух вешать да детишков безвинных шашками рубить?! Да разве они за Мишку своего ответчики? Этак и нас с тобой и Мишатку с Полюшкой за Гришу красные могли бы порубить, а ить не порубили же, поимели милость? Нет, оборони господь, я с этим несогласная!

– Я за брата и не стою, маманя... – только и сказала Наталья, кончиком платка вытирая слезы.

Митька уехал из хутора в этот же день. Слышно было, будто пристал он к своему карательному отряду где-то около Каргинской и вместе с отрядом отправился наводить порядки в украинских слободах Донецкого округа, население которых было повинно в том, что участвовало в подавлении Верхнедонского восстания...

После его отъезда с неделю шли по хутору толки. Большинство осуждало самосудную расправу над семьей Кошевого. На общест- венные средства похоронили убитых; хатенку Кошевых хотели было продать, но покупателей не нашлось. По приказу хуторского атамана ставни накрест забили досками, и долго еще ребятишки боялись играть около страшного места, а старики и старухи, проходя мимо выморочной хатенки, крестились и поминали за упокой души убиенных.

Потом наступил степной покос, и недавние события забылись.

Хутор как прежде жил в хлопотах и заботах. Пантелей Прокофьевич готовился к покосу и злился на Дарью, которая поехала на быках отвозить снаряды и должна была в скором времени возвратиться. После завтрака, когда Пантелей Прокофьевич собрался ехать в поле, к нему пришел хуторской атаман, сообщивший о приезде командующего всей Донской армией генерала Сидорина. Атаман позвал Пантелея Прокофьевича на сход в честь командующего с союзниками. Вначале старик возмутился – страдная пора, не время сходки устраивать, но потом успокоился. Ему доверили подносить гостям хлеб-соль. Командующий Сидорин вручил Дарье Мелеховой медаль на георгиевской ленточке за расправу над коммунистами и пятьсот рублей за убитого мужа. Старикам, присутствовавшие на сходе, недоумевали: что это за геройство бить безоружных пленных. Вскоре после вручения наград гости уехали в столицу.

Удивительно, как изменилась жизнь в семье Мелеховых! Совсем недавно Пантелей Прокофьевич чувствовал себя в доме полновластным хозяином, все домашние ему безоговорочно подчинялись, работа шла ряд рядом, сообща делили и радость, и горе, и во всем быту сказывалась большая, долголетняя слаженность. Была крепко спаянная семья, а с весны все переменилось. Первой откололась Дуняшка. Она не проявляла открытого неповиновения отцу, но всякую работу, которую приходилось ей выполнять, делала с видимой неохотой и так, как будто работала не для себя, а по найму; и внешне стала как-то замкнутей, отчужденней; редко-редко слышался теперь беззаботный Дуняшкин смех.

После отъезда Григория на фронт и Наталья отдалилась от стариков; с детишками проводила почти все время, с ними только охотно разговаривала и занималась, и было похоже, что втихомолку о чем-то крепко горюет Наталья, но ни с кем из близких о своем горе ни разу и словом не обмолвилась, никому не пожаловалась и всячески скрывала, что ей тяжело.

Про Дарью и говорить было нечего: совсем не та стала Дарья после того, как съездила с обывательскими подводами. Все чаще она противоречила свекру, на Ильиничну и внимания не обращала, безо всякой видимой причины злилась на всех, от покоса отделывалась нездоровьем и держала себя так, как будто доживала она в мелеховском доме последние дни.

Семья распадалась на глазах у Пантелея Прокофьевича. Они со старухой оставались вдвоем. Неожиданно и быстро были нарушены родственные связи, утрачена теплота взаимоотношений, в разговорах все чаще проскальзывали нотки раздражительности и отчуждения... За общий стол садились не так, как прежде – единой и дружной семьей, а как случайно собравшиеся вместе люди.

Война была всему этому причиной – Пантелей Прокофьевич это отлично понимал...

Покос шел невесело. Не хватало рабочих рук. За день выкашивали не больше двух десятин...

На другой день, по дороге из станицы, Дарья зашла в хутор. Дома была одна Ильинична с детишками. Мишатка подбежал было к тетке, но она холодно отстранила его рукой, спросила у свекрови:

– А Наталья где же, мамаша?

– Она на огороде, картошку полет. На что она тебе понадобилась? Либо старик за ней прислал? Нехай он с ума не сходит! Так ему и скажи!

– Никто за ней не присылал, я сама хотела кое-что ей сказать...

Дарья сняла с натруженных ног чирики, вымыла ноги и долго сидела на берегу, на раскаленной гальке, прикрыв глаза от солнца ладонью, вслушиваясь в тоскливые крики чаек, в равномерные всплески волн. Ей было грустно до слез от этой тишины, от хватающего за сердце крика чаек, и еще тяжелей и горше казалось то несчастье, которое так внезапно обрушилось на нее.

Наталья с трудом разогнула спину, прислонила к плетню мотыгу и, завидев Дарью, пошла к ней навстречу.

– Ты за мной, Даша?

– К тебе со своим горюшком...

Они присели рядом. Наталья сняла платок, поправила волосы, выжидающе глянула на Дарью. Ее поразила перемена, происшедшая с Дарьиным лицом за эти дни: щеки осунулись и потемнели, на лбу наискось залегла глубокая морщинка, в глазах появился горячий тревожный блеск.

– Что это с тобой? Ты ажник с лица почернела, – участливо спросила Наталья.

– Небось почернеешь... – Дарья насильственно улыбнулась, помолчала. – Много тебе ишо полоть?

– К вечеру кончу. Так что с тобой стряслось?

Дарья судорожно проглотила слюну и глухо и быстро заговорила:

– А вот что: захворала я... У меня – дурная болезня... Вот как ездила в этот раз и зацепила... Наделил проклятый офицеришка!

– Догулялась!.. – Наталья испуганно и горестно всплеснула руками.

– Догулялась... И сказать нечего, и жаловаться не на кого... Слабость моя... Подсыпался проклятый, улестил. Зубы белые, а сам оказался червивый... Вот я и пропала теперь.

– Головушка горькая! Ну как же это? Как же ты теперь? – Наталья расширившимися глазами смотрела на Дарью, а та, овладев собой, глядя себе под ноги, уже спокойнее продолжала:

– Видишь, я ишо в дороге за собой стала примечать... Думала спервоначалу: может, это так что... У нас, сама знаешь, по бабьему делу бывает всякое... Я вон весной подняла с земли чувал с пшеницей, и три недели месячные шли! Ну, а тут вижу, чтой-то не так... Знаки появились... Вчера ходила в станицу к фершалу. Было со стыда пропала... Зараз уж все, отыгралась бабочка!

– Лечиться надо, да ить страмы сколько! Их, эти болезни, говорят, залечивают.

– Нет, девка, мою не вылечишь. – Дарья криво улыбнулась и впервые за разговор подняла полышущие огнем глаза. – У меня – сифилис. Это от какого не вылечивают. От какого носы проваливаются... Вон, как у бабки Андронихи, видала?

– Как же ты теперь? – спросила Наталья плачущим голосом, и глаза ее налились слезами...

– Как я буду, спрашиваешь? Я шла из станицы – думала, прикидывала... Руки на себя наложу, вот как буду! Оно и жалковато, да, видно, выбирать не из чего. Все равно, ежли мне лечиться – все в хуторе узнают, указывать будут, отворачиваться, смеяться... Кому я такая буду нужна? Красота моя пропадет, высохну вся, живьем буду гнить... Нет, не хочу! – Она говорила так, как будто рассуждала сама с собой, и на протестующее движение Натальи не обратила внимания. – Я думала, как ишо в станицу не ходила, ежли это у меня дурная болезня – буду лечиться. Через это и деньги отцу не отдала, думала – они мне пригодятся фершалам платить... А зараз иначе решила. И надоело мне все! Не хочу!

Дарья выругалась страшным мужским ругательством, сплюнула и вытерла тыльной стороной ладони повисшую на длинных ресницах слезинку.

– Какие ты речи ведешь... Бога побоялась бы! – тихо сказала Наталья.

– Мне он, бог, зараз ни к чему. Он мне и так всю жизню мешал. – Дарья улыбнулась, и в этой улыбке, озорной и лукавой, на секунду Наталья увидела прежнюю Дарью. – Того нельзя было делать, этого нельзя, все грехами да страшным судом пужали... Страшнее этого суда, какой я над собой сделаю, не придумаешь. Надоело, Наташка, мне все! Люди все поопостылели... Мне легко будет с собой расквитаться. У меня – ни сзади, ни спереди никого нет. И от сердца отрывать некого... Так-то!

Наталья начала горячо уговаривать, просила одуматься и не помышлять о самоубийстве, но Дарья, рассеянно слушавшая вначале, опомнилась и гневно прервала ее на полуслове:

– Ты это брось, Наташка! Я не за тем пришла, чтоб ты меня отговаривала да упрашивала! Я пришла сказать тебе про свое горе и предупредить, чтобы ты ко мне с нонешнего дня ребят своих не подпускала. Болезня моя прилипчивая, фершал сказал, да я и сама про нее слыхала, и как бы они от меня не заразились, поняла, глупая? И старухе ты скажи, у меня совести не хватает. А я... я не сразу в петлю полезу, не думай, с этим успеется... Поживу, порадуюсь на белый свет, попрощаюсь с ним. А то ить мы знаешь как? Пока под сердце не кольнет – ходим и округ себя ничего не видим... Я вон какую жизню прожила и была вроде слепой, а вот как пошла из станицы по-над Доном да как вздумала, что мне скоро надо будет расставаться со всем этим, и кубыть глаза открылись! Гляжу на Дон, а по нем зыбь, и от солнца он чисто серебряный, так и переливается весь, аж глазам глядеть на него больно. Повернусь кругом, гляну – господи, красота-то какая! А я ее и не примечала... – Дарья застенчиво улыбнулась, смолкла, сжала руки и, справившись с подступившим к горлу рыданием, заговорила снова, и голос ее стал еще выше и напряженнее: – Я уж за дорогу и отревела разов несколько... Подошла к хутору, гляжу – ребятишки махонькие купаются в Дону... Ну, поглядела на них, сердце зашлось, и разревелась, как дура. Часа два лежала на песке. Оно и мне нелегко, ежли подумать... – Поднялась с земли, отряхнула юбку, привычным движением поправила платок на голове. – Только у меня и радости, как вздумаю про смерть: придется же на том свете увидаться с Петром... «Ну, скажу, дружечка мой, Петро Пантелевич, принимай свою непутевую жену!» – И с обычной для нее циничной шутливостью добавила: – А драться ему на том свете нельзя, драчливых в рай не пущают, верно? Ну, прощай, Наташенька! Не забудь свекрухе сказать про мою беду.

Наталья сидела, закрыв лицо узкими грязными ладонями. Между пальцев ее, как в расщепах сосны смола, блестели слезы. Дарья дошла до плетеных хворостяных дверец, потом вернулась, деловито сказала:

– С нонешнего дня я буду есть из отдельной посуды. Скажи об этом матери. Да ишо вот что: пущай она отцу не говорит про это, а то старик взбесится и выгонит меня из дому. Этого ишо мне недоставало. Я отсюда пойду прямо на покос. Прощай!

На следующий день, когда Ильинична подала Дарье за столом отдельную посуду, Пантелей Прокофьевич удивился. Но Ильинична его успокоила. После обеда старик и обе снохи поехали в поле за сеном.

Дарья лежала на покачивающемся возе вниз лицом, опираясь на локте, изредка взглядывая на Наталью. Та, о чем-то задумавшись, смотрела на закат; на спокойном чистом лице ее бродили медно-красные отблески. «Вот Наташка счастливая, у нее и муж и дети, ничего ей не надо, в семье ее любят, а я – конченый человек. Издохну – никто и ох не скажет», – думала Дарья, и у нее вдруг шевельнулось желание как-нибудь огорчить Наталью, причинить и ей боль. Почему только она, Дарья, должна биться в припадках отчаяния, беспрестанно думать о своей пропащей жизни и так жестоко страдать? Она еще раз бегло взглянула на Наталью, сказала, стараясь придать голосу задушевность:

– Хочу, Наталья, повиниться перед тобою...

Наталья отозвалась не сразу. Она вспомнила, глядя на закат, как когда-то давно, когда она была еще невестой Григория, приезжал он ее проведать, и она вышла проводить его за ворота, и тогда так же горел закат, малиновое зарево вставало на западе, кричали в вербах грачи... Григорий отъезжал полуобернувшись на седле, и она смотрела ему вслед со слезами взволнованной радости и, прижав к острой, девичьей груди руки, ощущала стремительное биение сердца... Ей стало неприятно от того, что Дарья вдруг нарушила молчание, и она нехотя спросила:

– В чем виниться-то?

– Был такой грех... Помнишь, весной приезжал Григорий с фронта на побывку? Вечером в энтот день, помнится, я доила корову. Пошла в курень, слышу – Аксинья меня окликает. Ну, зазвала к себе, подарила, прямо-таки навязала, вот это колечко, – Дарья повертела на безымянном пальце золотое кольцо, – и упросила, чтобы я вызвала к ней Григория... Мое дело – что ж... Я ему сказала. Он тогда всю ночь... Помнишь, он говорил, будто Кудинов приезжал и он с ним просидел? Брехня! Он у Аксиньи был.

Ошеломленная, побледневшая Наталья молча ломала в пальцах сухую веточку донника.

– Ты не серчай, Наташа, на меня. Я и сама не рада, что призналась тебе... – искательно сказала Дарья, пытаясь заглянуть Наталье в глаза.

Наталья молча глотала слезы. Так неожиданно и велико было снова поразившее ее горе, что она не нашла в себе сил ответить что-либо Дарье и только отворачивалась, пряча свое искаженное страданием лицо...

Дарья слезла с арбы, взяла в руки налыгач, повела устало заплетавшихся ногами быков под гору. На въезде в проулок она подошла к арбе:

– Эх, Наташка! Что я у тебя хочу спросить... Дюже ты своего любишь?

– Как умею, – невнятно отозвалась Наталья.

– Значит, дюже, – вздохнула Дарья. – А мне вот ни одного дюже не доводилось любить. Любила по-собачьему, кое-как, как приходилось... Мне бы теперь сызнова жизню начать, – может, и я бы другой стала?

Черная ночь сменила короткие летние сумерки. В темноте сметывали на базу сено. Женщины работали молча, и Дарья даже на окрики Пантелея Прокофьевича не отвечала.

Объединенные части Донской армии и верхнедонских повстанцев шли на север, преследуя касноармейцев. Под хутором Шашкином разгромленные полки Красной Армии попытались задержать казаков, но были сбиты и продолжили отступление. Григорий с дивизией принимал участие в этом бою. Один из полков, ходивший в атаку по приказу Григория, захватил в плен около двухсот красноармейцев, отбив значительное количество оружия. Вечером с отрядом казаков первого полка Григорий въехал в Шашкин. Около дома под охраной дивизии стояла толпа пленных, большинство из которых были разуты и раздеты. Григорий отыскал в толпе Ермакова и, подозвав его к себе, спросил, зачем раздели пленных. Ермаков попытался было отшутиться, но когда Григорий схватил его за ремень, ответил, что не смог удержаться – на красногвардейцах было новое обмундирование, а повстанцы совсем пообносились. Один из пленных попросил Григория, чтобы им хоть шинели вернули, и Ермаков пообещал отдать им что-нибудь из старой одежды.

В штабе допрашивали пленного командира роты, за столом сидел новый командующий штабом полковник Андреянов. Григорий, присевший к столу, с сочувствием смотрел на огрызавшегося пленного и со злорадным удовольствием на багровые щеки Андреянова.

Пленный, несмотря на угрозы, отказывался отвечать на вопросы, касающиеся дальнейших планов его сослуживцев. Андреянов вышел из себя и, намереваясь застрелить его, схватился за наган. Но Григорий неожиданно вступился за пленного, одобрив его выдержку. Он упрекнул Андреянова в том, что он нападает на пленного безоружного человека. Начальник штаба приказал увести пленного и сообщил Григорию, что часть пленных – мобилизованные крестьяне Саратовской губернии – выразили желание перейти на сторону повстанцев и сражаться вместе с ними. На предложение начштаба пополнить ряды дивизии мужиками Григорий ответил категорическим отказом, сказав, что кроме казаков никого не примет. Андреянов попытался убедить его, но Мелехов был непреклонен. За обедом начштаба сказал Григорию, что они не смогут работать вместе, и Григорий равнодушно согласился.

***

Через два дня Мелехова вызвали в штаб группы и объявили приказ о расформировании повстанческой армии. Начальник штаба, пожилой генерал, сказал Григорию, что в новых условиях ему не могут доверить не только управление дивизией, но и полком, так как у него нет военного образования. Григорий согласился. Приказом командующего фронта Мелехов был назначен командиром сотни. Григорий попросился в хозчасть, за две войны у него было уже четырнадцать ранений и контузия, но ему отказали – он будет нужен на фронте. В приказе по армии Григория произвели в сотники и объявили благодарность. Прощаясь с казаками, Мелехов наказывал им беречь головы. Казаки стали недовольно роптать, не желая расформировываться и подчиняться новым порядкам. Но Григорий посоветовал им помалкивать.

Наутро Мелехов отправился с Зыковым догонять полк. Не успел он принять сотню и познакомиться с людьми, как пришла телеграмма из дома, и Григория на месяц отпустили в отпуск.

После разговора с Дарьей об Аксинье Наталья несколько дней ходила сама не своя, верила и не верила злым словам. Чтобы убедиться в измене мужа, Наталья пошла к жене Прохора Зыкова, но та, помня наказ мужа, ничего не рассказала Наталье, хотя про связь Григория с Аксиньей знала все.

Так ни с чем и ушла еще более раздосадованная и взволнованная Наталья. Но оставаться в неведении она больше не могла, это и толкнуло ее зайти к Аксинье.

Живя по соседству, они за последние годы часто встречались, молча кланялись друг дружке, иногда перебрасывались несколькими фразами. Та пора, когда они при встречах, не здороваясь, обменивались ненавидящими взглядами, прошла; острота взаимной неприязни смягчилась, и Наталья, идя к Аксинье, надеялась, что та ее не выгонит и уж о ком, о ком, а о Григории будет говорить. И она не ошиблась в своих предположениях.

Не скрывая изумления, Аксинья пригласила ее в горницу, задернула занавески на окнах, зажгла огонь, спросила:

– С чем хорошим пришла?

– Мне с хорошим к тебе не ходить...

– Говори плохое. С Григорием Пантелеевичем беда случилась?

Такая глубокая, нескрываемая тревога прозвучала в Аксиньином вопросе, что Наталья поняла все. В одной фразе сказалась вся Аксинья, открылось все, чем она жила и чего боялась. После этого, по сути, и спрашивать об ее отношениях к Григорию было незачем, однако Наталья не ушла; помедлив с ответом, она сказала:

– Нет, муж живой и здоровый, не пужайся.

– Я и не пужаюсь, с чего ты берешь? Это тебе об его здоровье надо страдать, а у меня своей заботы хватит. – Аксинья говорила свободно, но, почувствовав, как кровь бросилась ей в лицо, проворно подошла к столу и, стоя спиной к гостье, долго поправляла и без того хорошо горевший огонь в лампе.

– Про Степана твоего слыхать что?

– Поклон пересылал недавно.

– Живой-здоровый он?

– Должно быть. – Аксинья пожала плечами.

И тут не смогла она покривить душой, скрыть свои чувства: равнодушие к судьбе мужа так явственно проглянуло в ее ответе, что Наталья невольно улыбнулась.

– Видать, не дюже ты об нем печалуешься... Ну, да это – твое дело. Я вот чего пришла: по хутору идет брехня, будто Григорий опять к тебе прислоняется, будто видаетесь вы с ним, когда приезжает он домой. Это верно?

– Нашла у кого спрашивать! – насмешливо сказала Аксинья. – Давай я у тебя спрошу, верно это или нет?

– Правду боишься сказать?

– Нет, не боюсь.

– Тогда скажи, чтобы я знала, не мучилась. Зачем же меня зря томить.

Аксинья сузила глаза, шевельнув черными бровями.

– Мне тебя все одно жалко не будет, – резко сказала она. – У нас с тобой так: я мучаюсь – тебе хорошо, ты мучаешься – мне хорошо... Одного ить делим? Ну, а правду я тебе скажу: чтобы знала загодя. Все это верно, брешут не зря. Завладала я Григорием опять и уж зараз постараюсь не выпустить его из рук. Ну, чего ж ты после этого будешь делать? Стекла мне в курене побьешь или ножом зарежешь?

Наталья встала, завязала узлом гибкую хворостину, бросила ее к печи и ответила с несвойственной ей твердостью:

– Зараз я тебе никакого лиха не сделаю. Погожу, приедет Григорий, погутарю с ним, потом будет видно, как мне с вами, обоими, быть. У меня двое детей, и из-за них и за себя я постоять сумею!

Аксинья улыбнулась:

– Значит, пока мне можно жить без опаски?

Не замечая насмешки, Наталья подошла к Аксинье, тронула ее за рукав:

– Аксинья! Всю жизню ты мне поперек стоишь, но зараз уж я просить не буду, как тогда, помнишь? Тогда я помоложе была, поглупее, думала – упрошу ее, она пожалеет, смилуется и откажется от Гриши. Зараз не буду! Одно я знаю: не любишь ты его, а тянешься за ним по привычке. Да и любила ли ты его когда-нибудь так, как я? Должно быть, нет. Ты с Листницким путалась, с кем ты, гулящая, не путалась? Когда любят – так не делают.

Аксинья побледнела, отстранив Наталью рукой, встала с сундука:

– Он меня этим не попрекал, а ты попрекаешь? Какое тебе дело до этого? Ладно! Я – плохая, ты – хорошая, дальше что?

– Это все. Не серчай. Зараз уйду. Спасибо, что открыла правду.

– Не стоит, не благодари, и без меня узнала бы. Погоди трошки, я выйду с тобой ставни закрыть. – На крыльце Аксинья приостановилась, сказала: – Я рада, что мы с тобой по-доброму расстаемся, без драки, но напоследок я так тебе скажу, любезная соседушка: в силах ты будешь – возьмешь его, а нет – не обижайся. Добром я от него тоже не откажусь. Года мои не молоденькие, и я, хоть ты и назвала меня гулящей, – не ваша Дашка, такими делами я сроду не шутковала... У тебя хоть дети есть, а он у меня, – голос Аксиньи дрогнул и стал глуше и ниже, – один на всем белом свете! Первый и последний. Знаешь что? Давай об нем больше не гутарить. Жив будет он, оборонит его от смерти царица небесная, вернется – сам выберет...

Ночью Наталья не спала, а наутро вместе с Ильиничной ушла полоть бахчу. В работе ей было легче. Она меньше думала, равномерно опуская мотыгу на высушенные солнцем, рассыпающиеся в прах комки песчаного суглинка, изредка выпрямляясь, чтобы отдохнуть, вытереть пот с лица и напиться...

В полдень Наталья сходила к вырытому в яру колодцу, принесла кувшин ледяной родниковой воды. Они с Ильиничной напились, помыли руки, сели на солнцепеке обедать. Ильинична на разостланной завеске аккуратно порезала хлеб, достала из сумки ложки, чашку, из-под кофты вынула спрятанный от солнца узкогорлый кувшин с кислым молоком.

Наталья ела неохотно, и свекровь спросила:

– Давно примечаю за тобой, что-то ты не такая стала. Аль уж с Гришкой что у вас получилось?

У Натальи жалко задрожали обветренные губы:

– Он, маманя, опять с Аксиньей живет.

– Это... откуда же известно?

– Я вчера у Аксиньи была.

– И она, подлюка, призналась?

– Да.

Ильинична помолчала, раздумывая. На морщинистом лице ее в углах губ легли строгие складки.

– Может, она похваляется, проклятая?

– Нет, маманя, это верно, чего уж там...

– Недоглядела ты за ним... – осторожно сказала старуха. – С такого муженька глаз не надо сводить.

– Да разве углядишь? Я на его совесть полагалась... Неужели надо было его к юбке моей привязывать? – Наталья горько улыбнулась, чуть слышно добавила: – Он не Мишатка, чтобы его сдержать. Наполовину седой стал, а старое не забывает...

Ильинична вымыла и вытерла ложки, ополоснула чашку, прибрала посуду в сумку и только тогда спросила:

– Это вся и беда?

– Какая вы, маманя... И этой беды хватит, чтобы белый свет стал немил!

– И чего ж ты надумала?

– Чего ж окромя надумаешь? Заберу детей и уйду к своим. Больше жить с ним не буду. Нехай берет ее в дом, живет с ней. Помучилась я и так достаточно.

– Смолоду и я так думала, – со вздохом сказала Ильинична. – Мой-то тоже был кобелем не из последних. Что я горюшка от него приняла, и сказать нельзя. Только уйтить от родного мужа нелегко, да и не к чему. Пораскинь умом – сама увидишь. Да и детишков от отца забирать, как это так? Нет, это ты зря гутаришь. И не думай об этом, не велю!

– Нет, маманя, жить я с ним не буду, и слов не теряйте.

– Как это мне слов не терять? – возмутилась Ильинична. – Да ты мне что – не родная, что ли? Жалко мне вас, проклятых, или нет? И ты мне, матери, старухе, такие слова говоришь? Сказано тебе: выкинь из головы, стало быть – и все тут. Ишь выдумала: «Уйду из дому!» А куда прийдешь? А кому ты из своих нужна? Отца нету, курень сожгли, мать сама под чужим плетнем Христа ради будет жить, и ты туда воткнешься и внуков моих за собой потянешь? Нет, милая, не будет твоего дела! Приедет Гришка, тогда поглядим, что с ним делать, а зараз ты мне и не толкуй об этом, не велю и слухать не буду!

Все, что так долго копилось у Натальи на сердце, вдруг прорвалось в судорожном припадке рыданий. Она со стоном сорвала с головы платок, упала лицом на сухую, неласковую землю и, прижимаясь к ней грудью, рыдала без слез.

Ильинична – эта мудрая и мужественная старуха – и с места не двинулась. Она тщательно завернула в кофту кувшин с остатками молока, поставила его в холодок, потом налила в чашку воды, подошла и села рядом с Натальей. Она знала, что такому горю словами не поможешь; знала и то, что лучше – слезы, чем сухие глаза и твердо сжатые губы. Дав Наталье выплакаться, Ильинична положила свою загрубелую от работы руку на голову снохи, гладя черные глянцевитые волосы, сурово сказала:

– Ну, хватит! Всех слез не вычерпаешь, оставь и для другого раза. На-ка вот, попей воды.

Тихий Дон

Наталья утихла. Лишь изредка поднимались ее плечи да по телу пробегала мелкая дрожь. Неожиданно она вскочила, оттолкнула Ильиничну, протягивавшую ей чашку с водой, и, повернувшись лицом на восток, молитвенно сложив мокрые от слез ладони, скороговоркой, захлебываясь, прокричала:

– Господи! Всю душеньку мою он вымотал! Нету больше силы так жить! Господи, накажи его, проклятого! Срази его там насмерть! Чтобы больше не жил он, не мучил меня!..

Черная клубящаяся туча ползла с востока. Глухо грохотал гром. Пронизывая круглые облачные вершины, извиваясь, скользила по небу жгуче-белая молния. Ветер клонил на запад ропщущие травы, нес со шляха горькую пыль, почти до самой земли пригибал отягощенные семечками шляпки подсолнухов.

Ветер трепал раскосмаченные волосы Натальи, сушил ее мокрое лицо, обвивал вокруг ног широкий подол серой будничной юбки.

Несколько секунд Ильинична с суеверным ужасом смотрела на сноху. На фоне вставшей вполнеба черной грозовой тучи она казалась ей незнакомой и страшной.

Стремительно находил дождь. Предгрозовая тишина стояла недолго. Тревожно заверещал косо снижавшийся копчик, в последний раз свистнул возле норы суслик, густой ветер ударил в лицо Ильиничны мелкой песчаной пылью, с воем полетел по степи. Старуха с трудом поднялась на ноги. Лицо ее было смертельно бледно, когда она сквозь гул подступившей бури глухо крикнула:

– Опамятуйся! Бог с тобой! Кому ты смерти просишь?!

– Господи, покарай его! Господи, накажи! – выкрикивала Наталья, устремив обезумевшие глаза туда, где величаво и дико громоздились тучи, вздыбленные вихрем, озаряемые слепящими вспышками молний.

Над степью с сухим треском ударил гром. Охваченная страхом, Ильинична перекрестилась, неверными шагами подошла к Наталье, схватила ее за плечо:

– Становись на колени! Слышишь, Наташка?!

Наталья глянула на свекровь какими-то незрячими глазами, безвольно опустилась на колени.

– Проси у бога прощения! – властно приказала Ильинична. – Проси, чтобы не принял твою молитву. Кому ты смерти просила? Родному отцу своих детей. Ох, великий грех... Крестись! Кланяйся в землю. Говори: «Господи, прости мне, окаянной, мое прегрешение».

Наталья перекрестилась, что-то шепнула побелевшими губами и, стиснув зубы, неловко повалилась на бок...

Ильинична старалась утешить Наталью, рассказывала, что Пантелей Прокофьевич бил ее, а Григорий и пальцем никогда не тронул жену, призывала сноху к терпению. Наталья ответила, что решила ждать возвращения мужа, чтобы окончательно развязать этот узел. Потом Наталья согласилась, что будущее покажет: будет она жить с Григорием или нет, но детей она от него иметь больше не хочет, но она беременна сейчас. Наталья сказала Ильиничне, что решила пойти к бабке-повитухе, чтобы она освободила ее от плода, и свекровь стала стыдить Наталью за такие речи и мысли.

После обеда Ильинична хотела поговорить с Натальей, но та незаметно ушла из дома. Поняв, что она пошла выполнять свою угрозу, старуха беспомощно расплакалась. Мелеховы поужинали, легли спать.

Ильинична легла, не раздеваясь. С полчаса пролежала, молча ворочаясь, вздыхая, и только что хотела встать и идти к Капитоновне, как под окном послышались чьи-то неуверенные, шаркающие шаги. Старуха вскочила с несвойственной ее летам живостью, торопливо выбежала в сенцы, открыла дверь.

Бледная как смерть Наталья, хватаясь за перильце, тяжело всходила по крыльцу. Полный месяц ярко освещал ее осунувшееся лицо, ввалившиеся глаза, страдальчески изогнутые брови. Она шла покачиваясь, как тяжело раненный зверь, и там, где ступала ее нога, – оставалось темное красное пятно.

Ильинична молча обняла ее, ввела в сенцы. Наталья прислонилась спиной к двери, хрипло прошептала:

– Наши спят? Маманя, затрите за мной кровь... Видите – наследила я...

– Что же ты с собой наделала?! – давясь рыданиями, вполголоса воскликнула Ильинична.

Наталья попробовала улыбнуться, но вместо улыбки жалкая гримаса исказила ее лицо.

– Не шумите, маманя... А то наших побудите... Вот я и ослобонилась. Теперь у меня душа спокойная. Только уж дюже кровь... Как из резаной, из меня хлыщет... Дайте мне руку, маманя... Голова у меня кружится.

Ильинична заперла на засов дверь, словно в незнакомом доме долго шарила дрожащей рукою и никак не могла найти в потемках дверную ручку. Ступая на цыпочках, она провела Наталью в большую горницу; разбудила и выслала Дуняшку, позвала Дарью, зажгла лампу.

Дверь в кухню была открыта, и оттуда слышался размеренный могучий храп Пантелея Прокофьевича; во сне сладко чмокала губами и что-то лепетала маленькая Полюшка. Крепок детский, ничем не тревожимый сон!

Пока Ильинична взбивала подушку, готовя постель, Наталья присела на лавку, обессиленно положила голову на край стола. Дуняшка хотела было войти в горницу, но Ильинична сурово сказала:

– Уйди, бессовестная, и не показывайся сюда! Не дело тебе тут натираться.

Нахмуренная Дарья взяла мокрую тряпку, ушла в сени. Наталья с трудом подняла голову, сказала:

– Сымите с кровати чистую одежу... Постелите мне дерюжку... Все одно измажу...

– Молчи! – приказала Ильинична. – Раздевайся, ложись. Плохо тебе? Может, воды принесть?

– Ослабла я... Принесите мне чистую рубаху и воды.

Наталья с усилием встала, неверными шагами подошла к кровати. Тут только Ильинична заметила, что юбка Натальи, напитанная кровью, тяжело обвисает, липнет к ногам. Она с ужасом смотрела, как Наталья, будто побывав под дождем, нагнулась, выжала подол, начала раздеваться.

– Да ты же кровью изошла! – всхлипнула Ильинична.

Наталья раздевалась, закрыв глаза, дыша порывисто и часто. Ильинична глянула на нее и решительно направилась в кухню. С трудом она растолкала Пантелея Прокофьевича, сказала:

– Наталья захворала... Дюже плохая, как бы не померла... Зараз же запрягай и езжай в станицу за фершалом.

Узнав причину болезни, старик направился ругать Наталью, но Ильинична его не пустила. Дуняша начала кричать, чтобы отец поторопился ехать за фельдшером.

После его отъезда в доме все почувствовали себя свободнее. Дарья замывала полы, ожесточенно передвигая стулья и лавки. Дуняшка, которой после отъезда старика Ильинична разрешила войти в горницу, сидела у изголовья Натальи, поправляла подушку, подавала воду; Ильинична изредка наведывалась к спавшим в боковушке детям и, возвратясь в горницу, подолгу смотрела на Наталью, подперев щеку ладонью, горестно качая головой.

Наталья лежала молча, перекатывая по подушке голову с растрепанными, мокрыми от пота прядями волос. Она истекала кровью. Через каждые полчаса Ильинична бережно приподнимала ее, вытаскивала мокрую, как хлющ, подстилку, стлала новую.

С каждым часом Наталья все больше и больше слабела. За полночь она открыла глаза, спросила:

– Скоро зачнет светать?

– Что не видно, – успокоила ее старуха, а про себя подумала: «Значит, не выживет! Боится, что обеспамятеет и не увидит детей...»

Словно в подтверждение ее догадки, Наталья тихо попросила:

– Маманя, разбудите Мишатку с Полюшкой...

– Что ты, милушка! К чему их середь ночи будить? Они напужаются, глядючи на тебя, крик подымут... К чему их будить-то?

– Хочу поглядеть на них... Мне плохо.

– Господь с тобой, чего ты гутаришь? Вот зараз отец привезет фершала, и он тебе пособит. Ты бы уснула, болезная, а?

– Какой мне сон! – с легкой досадой в голосе ответила Наталья. И после этого надолго умолкла, дышать стала ровнее.

Ильинична потихоньку вышла на крыльцо, дала волю слезам. С опухшим красным лицом она вернулась в горницу, когда на востоке чуть забелел рассвет. На скрип двери Наталья открыла глаза, еще раз спросила:

– Скоро рассвенет?

– Рассветает.

– Укройте мне ноги шубой...

Оставшись наедине со свекровью, Наталья попросила, чтобы ее обмыли свои, а не чужие, наказала, во что ее одеть. Детей предложила увести, чтобы не видели ее мертвой. Приехавший утром фельдшер уж ничего не мог сделать – Наталья потеряла слишком много крови. Он посоветовал сообщить о случившемся Григорию.

Утром, часов около шести, Наталья почувствовала себя значительно лучше. Она попросила умыться, причесала волосы перед зеркалом, которое держала Дуняшка, и, оглядывая родных как-то по-новому сияющими глазами, с трудом улыбнулась:

– Ну, теперь я пошла на поправку! А я уж испужалась... Думала – все мне, концы... Да что это ребята так долго спят? Поди глянь, Дуняшка, не проснулись они?

Пришла Лукинична с Грипашкой. Старуха заплакала, глянув на дочь, но Наталья взволнованно и часто заговорила:

– Чего вы, маманя, плачете? Не такая уж я плохая... Вы меня не хоронить же пришли? Ну, на самом деле, чего вы плачете?

Грипашка незаметно толкнула мать, и та, догадавшись, проворно вытерла глаза, успокаивающе сказала:

– Что ты, дочушка, это я так, сдуру слезу сронила. Сердце защемило, как глянула на тебя... Уж дюже ты переменилась...

Легкий румянец заиграл на щеках Натальи, когда она услышала Мишаткин голос и смех Полюшки.

– Кличьте их сюда! Кличьте скорее!.. – просила она. – Нехай они потом оденутся!..

Полюшка вошла первая, на пороге остановилась, кулачком протирая заспанные глаза.

– Захворала твоя маманька... – с улыбкой проговорила Наталья. – Подойди ко мне, жаль моя!

Полюшка с удивлением рассматривала чинно сидевших на лавках взрослых, подойдя к матери, огорченно спросила:

– Чего ты меня не разбудила? И чего они все собрались?

– Они пришли меня проведать... А тебя я к чему же будила бы?

– Я б тебе воды принесла, посидела бы возле тебя...

– Ну, ступай, умойся, причешись, помолись богу, а потом прийдешь, посидишь со мной.

– А завтракать ты встанешь?

– Не знаю. Должно быть, нет.

– Ну тогда я тебе сюда принесу, ладно, маманюшка?

– Истый батя, только сердцем не в него, помягче... – со слабой улыбкой сказала Наталья, откинув голову и зябко натягивая на ноги одеяло.

Через час Наталье стало хуже. Она поманила пальцем к себе детей, обняла их, перекрестила, поцеловала и попросила мать, чтобы та увела их к себе. Лукинична поручила отвести ребятишек Грипашке, сама осталась около дочери.

Наталья закрыла глаза, сказала, как бы в забытьи:

– Так я его и не увижу... – Потом, словно что-то вспомнив, резко приподнялась на кровати: – Верните Мишатку!

Заплаканная Грипашка втолкнула мальчика в горницу, сама осталась в кухне, чуть слышно причитая.

Угрюмоватый, с неласковым мелеховским взглядом Мишатка несмело подошел к кровати. Резкая перемена, происшедшая с лицом матери, делала мать почти незнакомой, чужой. Наталья притянула сынишку к себе, почувствовала, как быстро, будто у пойманного воробья, колотится маленькое Мишаткино сердце.

– Нагнись ко мне, сынок! Ближе! – попросила Наталья.

 


 Читать далее: Книга четвертая. Часть восьмая

 Перейти к оглавлению книги «Тихий Дон» М.А. Шолохова. Краткое содержание. Особенности романа. Сочинения