В вашей корзине: 0 тов.
оформить | очистить
Отдел сбыта: +7 (8453) 76-35-48
+7 (8453) 76-35-49
Не определен

Книга первая. Часть третья

В марте 1914 года в ростепельный веселый день пришла Наталья к свекру. Пантелей Прокофьевич заплетал пушистым сизым хворостом разломанный бугаем плетень. С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полосками чернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды.

Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших с обдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава.

Наталья, изменившаяся и худая, подошла сзади к свекру, наклонила изуродованную, покривленную шею:

– Здорово живете, батя.

– Натальюшка! Здорово, милая, здорово! – засуетился Пантелей Прокофьевич. Хворостина, выпавшая из рук его, свилась и выпрямилась. – Ты чего ж это глаз не кажешь? Ну, пойдем в курень, погоди, мать-то тебе возрадуется.

– Я, батя, пришла... – Наталья неопределенно повела рукой и отвернулась. – Коль не прогоните, останусь навовсе у вас...

– Что ты, что ты, любушка! Аль ты нам чужая? Григорий вон прописал в письме... Он, девка, об тебе наказывал справиться.

Пошли в курень. Пантелей Прокофьевич хромал, суетливо и обрадованно.

Ильинична, обнимая Наталью, уронила частую цепку слез, шепнула, сморкаясь в завеску:

– Дитя б надоть тебе... Оно б его присушило. Ну, садись. Сем-ка я блинчиков достану?

– Спаси Христос, маманя. Я вот... пришла...

Дуняшка, вся в зареве румянца, вскочила с надворья в кухню и с разбегу обхватила Натальины колени.

– Бесстыжая! Забыла про нас!..

– Сбесилась, кобыла! – крикнул притворно-строго на нее отец.

– Большая-то ты какая... – роняла Наталья, разжимая Дуняшкины руки и заглядывая ей в лицо.

Заговорили разом все, перебивая друг друга и замолкая. Ильинична, подпирая щеку ладонью, горюнилась, с болью вглядываясь в непохожую на прежнюю Наталью.

– Совсем к нам? – допытывалась Дуняшка, теребя Натальины руки.

– Кто его знает...

– Чего ж там, родная жена да гдей-то будет жить! Оставайся! – решила Ильинична и угощала сноху, двигая по столу глиняную чашку, набитую блинцами.

Пришла Наталья к свекрам после долгих колебаний. Отец ее не пускал, покрикивал и стыдил, разубеждая, но ей неловко было после выздоровления глядеть на своих и чувствовать себя в родной когда-то семье почти чужой. Попытка на самоубийство отдалила ее от родных. Пантелей Прокофьевич сманивал ее все время после того, как проводил Григория на службу. Он твердо решил взять ее в дом и примирить с Григорием.

С того дня Наталья осталась у Мелеховых. Дарья внешне ничем не проявляла своего недовольства; Петро был приветлив и родствен, а косые редкие взгляды Дарьи искупались горячей Дуняшкиной привязанностью к Наталье и отечески-любовным отношением стариков.

На другой же день, как только Наталья перебралась к свекрам, Пантелей Прокофьевич под свой указ заставил Дуняшку писать Григорию письмо.

«Здравствуй, дорогой сын наш Григорий Пантелеевич! Шлем мы тебе нижайший поклон и от всего родительского сердца, с матерью твоей Василисой Ильинишной, родительское благословение. Кланяется тебе брат Петр Пантелеевич с супругой Дарьей Матвеевной и желает тебе здравия и благополучия; ишо кланяется тебе сестра Евдокея и все домашние. Письмо твое, пущенное от февраля пятого числа, мы получили и сердечно благодарим за него.

А если, ты прописал, конь засекается, то заливай ему свиным нутряным салом, ты знаешь, и на задок не подковывай, коли нету склизости, или, сказать, гололедицы. Жена твоя Наталья Мироновна проживает у нас и находится в здравии и благополучии.

Сушеной вишни мать тебе посылает и пару шерстяных чулок, а ишо сала и разного гостинцу. Мы все живы и здоровы, а дите у Дарьи померло, о чем сообщаем. Надысь крыли с Петром сараи, и он тебе велит коня блюсть и сохранять. Коровы потелились; старая кобыла починает, отбила вымя, и видно, как жеребенок у ней в пузе стукает. Покрыл ее с станишной конюшни жеребец по кличке Донец, и на пятой неделе поста ждем. Мы рады об твоей службе и что начальство одобряет тебя. Ты служи, как и полагается. За царем служба не пропадет. А Наталья теперича будет у нас проживать, и ты об этом подумай. А ишо беда: на масленую зарезал зверь трех овец. Ну, бывай здоров и богом хранимый. Про жену не забывай, мой тебе приказ. Она ласковая баба и в законе с тобой. Ты борозду не ломай и отца слухай.

Твой родитель, старший урядник

Пантелей Мелехов».

***

Полк Григория стоял в четырех верстах от русско-австрийской границы, в местечке Радзивиллово. Григорий писал домой изредка. На сообщение о том, что Наталья пришла к отцу, ответил сдержанно, просил передать ей поклон; содержание писем его было уклончиво и мутно. Пантелей Прокофьевич заставлял Дуняшку или Петра перечитывать их по нескольку раз, вдумываясь в затаенную меж строк неведомую Григорьеву мысль. Перед пасхой он в письме прямо поставил вопрос о том, будет ли Григорий по возвращении со службы жить с женой или по-прежнему с Аксиньей.

Григорий ответ задержал. После троицы получили от него короткое письмо. Дуняшка читала быстро, глотая концы слов, и Пантелей Прокофьевич с трудом поспевал улавливать смысл, откидывая бесчисленные поклоны и расспросы. В конце письма Григорий касался вопроса о Наталье:

«...Вы просили, чтоб я прописал, буду я аль нет жить с Натальей, но я вам, батя, скажу, что отрезанную краюху не прилепишь. И чем я Наталью теперь примолвлю, как у меня, сами знаете, дите? А сулить я ничего не могу, и мне об этом муторно гутарить. Нады поймали на границе одного с контрабандой, и нам довелось его повидать, объясняет, что вскорости будет с австрийцами война и царь ихний будто приезжал к границе, осматривал, откель зачинать войну и какие земли себе захапать. Как зачнется война, может, и я живой не буду, загодя нечего решать».

***

Наталья работала у свекра и жила, взращивая бессознательную надежду на возвращение мужа, опираясь на нее надломленным духом. Она ничего не писала Григорию, но не было в семье человека, кто бы с такой тоской и болью ожидал от него письма.

Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь: возвратились отслужившие сроки казаки, по будням серенькая работа неприметно сжирала время, по воскресеньям с утра валили в церковь семейными табунами; шли казаки в мундирах и праздничных шароварах; длинными шуршащими подолами разноцветных юбок мели пыль бабы, туго затянутые в расписные кофточки с буфами на морщиненных рукавах...

В один из летних дней на хутор приехали офицер и следователь. Они провели у Штокмана обыск и допросили его. На допросе Штокман сказал, что является членом РСДРП с 1907 года. Но он отрицал то, что прибыл на хутор по заданию, как и отрицал связь с однопартийцами. На следующий день Штокмана увезли в тарантасе, не дав ему попрощаться с женой.

***

Григорий долго ехал в поезде. На полустанке казаков высадили и разбили по сотням. Григорий попал в четвертую сотню. Затем казаков разделили повзводно и повели к месту расположения. Григорий с интересом рассматривал незнакомые постройки. А потом потекла «нудная и одуряющая» жизнь. Мелехов тосковал по родным местам. По дому, по хозяйству и крестьянскому труду тосковали и другие казаки. Дни были похожи друг на друга: побудка в пять часов, уборка лошадей, а потом учения.

Тянулась нудная и выматывающая служба. До вечера продолжались учения, уборка, чистка лошадей, и лишь к 22 часам вставали на молитву и читали «Отче наш». В имении, где стояли казаки, было всего две женщины: старушка, жена управляющего, и горничная девушка Франя, на которую заглядывались все мужчины, даже офицеры. Весной, дежуря в конюшне, Григорий стал свидетелем того, как казаки схватили и изнасиловали Франю. Григорий хотел их остановить и кликнул на помощь вахмистра. Но казаки скрутили его, и развязали только через двадцать минут. Вахмистр посоветовал Григорию помалкивать, а казаки пригрозили, что если он кому-нибудь проговорится, – убьют.

***

Над степью стояла жара. Петр с Дарьей косили жито, Наталья помогала им, а Пантелей Прокофьевич ходил по рядам, как искупанный. Дарья уговаривала мужа съездить на пруд. Они поехали и по пути увидели стремительно мчащегося верхового, который сообщил о войне и всеобщей мобилизации.

На хуторах царила суматоха.

На площади серая густела толпа. В рядах – лошади, казачья справа, мундиры с разными номерами погонов. На голову выше армейцев-казаков, как гуси голландские среди мелкорослой домашней птицы, похаживали в голубых фуражках атаманцы.

Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней по улицам – празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: «мобилизация». Пьяные, разгоряченные лица. Тревога передается лошадям – визг и драка, гневное ржанье. Над площадью – низко повисшая пыль, на площади – порожние бутылки казенки, бумажки дешевых конфет.

Петро вел в поводу заседланного коня. Около ограды здоровенный черный атаманец, застегивая необъятные синие шаровары, щерит рот в белозубой улыбке, возле него серенькой перепелкой чечекает низкорослая казачка – жена ли, любушка ли.

Казаки спешно собирались в станицу, переживая, что в такое важное время их оторвали от полей. Домой им вернуться не довелось – сразу увезли к русско-австрийской границе. Началась война. Вместе со всеми отправился и Петр Мелехов. Полк, в котором служил Григорий, замучили подготовкой, а затем маневрами. Не дав отдохнуть, казакам приказали выступать. Только на марше им стало известно, что началась война. Полк был срочно переброшен к границе.

***

Прохор Зыков интересовался у Григория Мелехова, не робеет ли он, ведь в бой могут вступить уже сегодня, но Григорий коротко ответил: «И пущай!» Прохор робел. Григорий задремал на ходу, пока его не разбудил крик, извещавший, что стреляют. Сотня Григория обогнала пеший полк и придвинулась на самую передовую.

Сотня Григория подъехала к деревушке. Жители, собираясь покидать свои дома, спешно собирали вещи. В полдень полк проехал границу. С коней сходить не разрешили. Григория отправили к командиру полка с донесением. Когда он вернулся, началась атака. Мелехов как во сне видел падавших казаков, упавшего и затоптанного Прохора, убегающих австрийцев. Один из стрелявших австрийцев попал в Григория, но только ожег ему щеку. Мелехов заколол одного из противников пикой, другого зарубил шашкой.

***

Казаки-второочередники, среди которых был Петр Мелехов, заночевали на хуторе Ея. Разговорившись с хозяином, они пришли к выводу, что эта война будет пострашнее турецкой. Старик-хозяин сказал казакам что, если они хотят остаться живыми, «пусть человечью правду блюдят». На вопрос Степана Астахова, что это значит, старик ответил: «Чужого на войне не бери, женщин упаси бог трогать, и молитву такую надо знать». Позднее дед дал казакам переписать для себя тексты: «Молитвы от ружья», «Молитвы от боя», «Молитвы при набеге».

Обычно из казаков Донского округа набирали в 11 и 12-й армейские казачьи полки, а в 1914 году был сформирован 3-й Донской казачий полк имени Ермака Тимофеевича, в который попал и Митька Коршунов. Казаки батрачили у польского пана, а офицеры жили во флигеле, играли в карты, пили, ухаживали за дочкой управляющего. Вечерами казаки пели у костров донские песни. Через неделю в полку стало известно, что должны выступать на высочайшем смотре в Вильно. Но началась война, и их отправили на фронт.

***

В Торжке полк разбили на сотни, ближе к границе казаков стали посылать в дозоры. Они заметили пограничный полк, снятый с границы и уходящий в тыл. Казачий пост остался передовым. Прибежавший с границы мальчонка предупредил их, что наступают «германцы». Немцы двигались с запада, в то время как наблюдатели ожидали их с северо-запада. Казаки первого поста погнали немцев на второй пост. Но он оказался пуст. Его оставили еще ночью, когда узнали, что в полуверсте перерезаны телеграфные провода. Казаки ошиблись с немецким дозором, еле отбились, убив офицера и обратив немцев в бегство. После этого они поскакали к своей сотне.

Из этого позднее сделали подвиг. Любимца командира Крючкова наградили Георгием, а остальные остались в тени. До конца войны Крючков проторчал при штабе, получив остальные три креста за то, что из столиц на него приезжали поглазеть влиятельные дамы и господа. Возили Крючкова и на показ царю. Государь осмотрел его, как лошадь, и, похлопав по плечу, вяло похвалил его. Мундир, который Астахов снял с убитого немецкого офицера, был прикреплен к фанерной доске, с которой генерал объезжал уходившие на передовые позиции войска и произносил казенные речи.

А было так: столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать рук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались, нравственно искалеченные.

Это назвали подвигом.

Фронт еще не устоялся. На границе время от времени вспыхивали кавалерийские стычки и бои. После первого боя Григорий Мелехов сильно изменился, похудел, часто думал об австрийце, которого он убил во время атаки. Все произошедшее потрясло его. Наступала осень, вызревшие хлеба топтала конница.

Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими с товарищами по сотне. Прохор Зыков, только что вернувшийся из лазарета, с рубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль и недоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами; Егорка Жарков при всяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами, похабничал больше, чем раньше, и клял все на свете; однохуторянин Григория Емельян Грошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, почернел, нелепо похахакивал, смех его был непроизволен, угрюм. Перемены вершились на каждом лице, каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена, посеянные войной.

Когда сотня собралась идти на купание к пруду, со станции, расположенной неподалеку от имения, выехал крупный отряд конницы. Составляли ее донские казаки. В колонне, приближавшейся к деревне, Григорий заметил Степана Астахова, Аникушку, брата Петра, Митьку Коршунова.

– Здорово, братуха! – крикнул Григорий, улыбаясь Петру, радостно волнуясь.

– Слава богу. К вам вот. Ну, как?

– Ничего.

– Живой?

– Покуда.

– Поклон от наших.

– Как там они?

– Здравствуют...

Григорий присел рядом с братом. Глина на плотине тяжко пахла сырью. По краю зеленой травой зацветала густая вода. Григорий бил в рубцах и складках рубахи вшей, рассказывал:

– Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой... Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули. – Голос у него жалующийся, надтреснутый...

– Как оно? – спросил Петро, стягивая рубаху, обнажая белое тело с ровно надрезанной полосой загара на шее.

– А вот видишь как, – заторопился Григорий, и голос окреп в злобе, – людей стравили, и не попадайся! Хуже бирюков стал народ. Злоба кругом. Мне зараз думается, ежели человека мне укусить – он бешеный сделается.

– Тебе-то приходилось... убивать?

– Приходилось!.. – почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ноги рубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшее слово, смотрел в сторону.

– Говори, – приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братом глазами.

– Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча... Иначе нельзя было... А зачем я энтого срубил?

– Ну?

– Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?..

– Так. Ну, давай искупаемся...

Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:

– Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул ты. Ну, как там? – Наталья у нас.

– А?

– Живет.

– Отец-мать как?

– Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.

Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.

– Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.

– Что ж она... разорванное хочет связать?

– Да ить как сказать... Человек своей надеждой живет. Славная бабочка. Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего – нету за ней этого.

– Замуж бы выходила.

– Чудное ты гутаришь!

– Ничего не чудное. Так оно должно быть.

– Дело ваше. Я в него не вступаюсь.

– А Дуняшка?

– Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не опознаешь.

– Ну? – повеселев, удивился Григорий...

Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:

– Про Аксинью что слыхать?

– Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.

– Чего она туда забилась?

– Приезжала к мужу имение забирать.

Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.

– Не гутарил с ней?

– Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.

– Что ж Степан?

– Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся. Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой – даст тебе пулю.

– Ага.

– Он тебе не простит.

– Знаю...

Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эти минуты ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня...

Братья распрощались. Полк Григория выступал к границе.

Командир послал Григория для связи со штабом полка. Проезжая места, где еще недавно шли бои, Мелехов заметил убитого казака. Он обыскал его, нашел в кармане дневник и передал писарям. Читая его, они смеялись над «чужой коротенькой жизнью и ее земными страстями».

***

Полк Григория продолжал наступать, брали все новые и новые места и города. Григорий, расставшись с братом, не мог обрести душевного равновесия. Сослуживцы заметили настроение Мелехова. Один из них, казак по прозвищу Чубатый, спросил Григория, не болен ли он. Григорий признался, что переживает за убитого им человека, на что казак только посмеялся. «В бою убить врага – святое дело» – считал он. Григорий заметил, что Чубатого кони боятся. Тот объяснил, что кони чуют его твердое сердце, но Григорий охарактеризовал жестче: «Волчье у тебя сердце, а, может быть, и никакого нету, камушек заместо него заложенный». Чубатый охотно согласился с Мелеховым.

***

Выехав на разведку, казаки столкнулись с австрийцами, атаковали их и захватили «языка». Чубатый повел его в штаб, но по дороге зарубил. Григорий крикнул, что Чубатый специально зарубил зря. Мелехов схватил винтовку, и, если бы не вмешался урядник, застрелил бы Чубатого. Операция по захвату города началась рано утром. Пехотные части должны были выступать с рассветом от леса. Казаки первыми пошли в атаку.

Голубой ливень клинков. Сотня, увеличивая рысь, перешла в намет... Венгерцы увидели казаков и, бросив оружие, поскакали...

«Вот так, вот так, вот так!» – мысленно отсчитывал Григорий конские броски. Нога его на секунду потеряла стремя, и он, чувствуя свое неустойчивое положение в седле, ловил стремя с внутренним страхом; свесившись, поймал, вдел носок и, подняв глаза, увидел орудийную запряжку шестерней, на передней – обнявшего руками конскую шею зарубленного ездового, в заплавленной кровью и мозгами рубахе...

Копыта коня опустились на хрустнувшее под ними тело убитого номерного. Возле опрокинутого зарядного ящика лежало еще двое, третий навзничь распластался на лафете. Опередив Григория, скакал Силантьев. Его почти в упор застрелил венгерский офицер на куцехвостой кобылице. Подпрыгнув на седле, Силантьев падал, ловил, обнимал руками голубую даль... Григорий дернул поводья, норовя зайти с подручной стороны, чтобы удобней было рубить; офицер, заметив его маневр, выстрелил из-под руки. Он расстрелял в Григория револьверную обойму и выхватил палаш. Три сокрушительных удара он, как видно искусный фехтовальщик, отразил играючи. Григорий, кривя рот, настиг его в четвертый раз, привстал на стременах (лошади их скакали почти рядом, и Григорий видел пепельно-серую, тугую, бритую щеку венгерца и номерную нашивку на воротнике мундира), он обманул бдительность венгерца ложным взмахом и, изменив направление удара, пырнул концом шашки, второй удар нанес в шею, где кончается позвоночный столб. Венгерец, роняя руку с палашом и поводья, выпрямился, выгнул грудь, как от укуса, слег на луку седла. Чувствуя чудовищное облегчение, Григорий рубанул его по голове. Он видел, как шашка по стоки въелась в кость выше уха.

Страшный удар в голову сзади вырвал у Григория сознание. Он ощутил во рту горячий рассол крови и понял, что падает, – откуда- то сбоку, кружась, стремительно неслась на него одетая жнивьем земля.

Жесткий толчок при падении на секунду вернул его к действительности. Он открыл глаза; омывая, их залила кровь. Топот возле уха и тяжкий дух лошади: «хап, хап, хап!» В последний раз открыл Григорий глаза, увидел раздутые розовые ноздри лошади, чей-то пронизавший стремя сапог. «Все», – змейкой скользнула облегчающая мысль. Гул и черная пустота.

В начале августа Листницкий решил перевестись из лейб-гвардии Атаманского полка в какой-нибудь казачий армейский полк. Он подал рапорт и через неделю получил назначение в один из полков, находившийся в действующей армии. Перед отъездом из Петрограда на фронт он известил о своем решении отца. Евгений писал, что в гвардии жуткая атмосфера, офицеры сплетничают. Он не в силах больше этого терпеть и жаждет подвига. В поезде, везущем его в Варшаву, Листницкий увидел священника, объяснившего свой отъезд в армию бедностью, обширным семейством и нуждой в нем армии – русский народ не может без веры.

Полк, в который получил назначение Листницкий, в последних боях понес большие потери и был выведен из области боев. Он срочно ремонтировался и пополнялся людьми. Евгений вышел на небольшой станции и в лазарете узнал, что его полк перебазируется. Доктор согласился довезти сотника до места назначения. По дороге доктор рассказал Евгению, что на том участке, откуда недавно был переброшен его лазарет, еще недавно шли бои, было много раненых, которые нуждались в срочной помощи. По-мнению доктора, все беды в армии происходят из-за глупости и безалаберщины начальства.

На въезде в Березняки лазарету встретились подводы с ранеными. Донские казаки узнали сотника. Угостив их папиросами, Евгений пошел представляться к командиру полка. Командир полка, в который получил назначение Листницкий, располагался в Березняках, на квартире у священника. Он, пригласив Евгения к себе, расспросил его о прежней службе, дороге, столичных новостях. Полковник вызвал у Евгения невольное уважение, но позднее он с неприязнью вспоминал этот разговор.

Дивизия, в которую прибыл Листницкий, успешно провела операцию по форсированию реки Стырь и вышла в тыл врага. Ночью офицеры рассуждали о жестокостях современного боя. На следующий день Лист- ницкий отправился в разъезд и разговорился с вольноопределяющимся Бунчуком, который знал с десяток существующих пулеметных систем и просился в пулеметчики. Позднее Евгению не раз приходилось встречаться с Бунчуком, и каждый раз его поражала воля, светящаяся в глазах этого человека. Как ни старался, не мог сотник понять Бунчука.

***

Из станиц за второй очередью ушла и третья. Хутора на Дону пустели. Многие казачки уже отголосили по умершим.

Ложились родимые головами на все четыре стороны, лили рудую казачью кровь и, мертвоглазые, беспробудные, истлевали под артиллерийскую панихиду в Австрии, в Польше, в Пруссии... Знать, не доносил восточный ветер до них плача жен и матерей. Цвет казачий покинул курени и гибнул там в смерти, во вшах, в ужасе.

Теплым осенним днем несла Дуняшка домой письмо, распечатанное на почте служителем: ему очень хотелось узнать о войне из первых рук. Написанное чужой рукой письмо сообщало о гибели Григория 18 сентября 1914 года. После этого известия Пантелей Прокофьевич сдавал на глазах: слабела память, мутнел рассудок. Он частенько, втайне от жены, заставлял Дуняшку перечитывать письмо, но после первой же фразы прерывал, говоря, что остальное помнит. Пантелей Прокофьевич быстро поседел, стал прожорлив. Отец Виссарион, служивший панихиду по умершему, пытался ободрить старика, призывал не грешить – не отчаиваться. После беседы с отцом Виссарионом Пантелей Прокофьевич в первый раз после известия о смерти сына заплакал, а после этого немного оправился и приободрился. Наталья хотела умереть, неделю была в забытьи, а очнулась совсем сникшей. «Незримый покойник ютился в мелеховском курене, и живые пили его васильковый трупный запах».

Мелеховы на двенадцатый день после известия о смерти Григория получили от Петра два письма сразу. Дуняшка еще на почте прочитала их и – то неслась к дому, как былка, захваченная вихрем, то, качаясь, прислонялась к плетням. Немало переполоху наделала она по хутору и неописуемое волнение внесла в дом.

– Живой Гриша!.. Живой наш родненький!.. – рыдающим голосом вопила она еще издали. – Петро пишет!.. Раненый Гриша, а не убитый!.. Живой, живой!..

«Здравствуйте, дорогие родители, – писал Петро в письме, помеченном 20 сентября. – Сообщаю вам, что наш Гришка чудок не отдал богу душу, а сейчас, слава богу, находится живой и здоровый, чего и вам мы желаем от господа бога, здравия и благополучия. Под городом Каменка-Струмиловом был ихний полк в бою, и в атаке видали казаки из его взвода, что срубил его палашом венгерский гусар и Григорий упал с коня, а дальше ничего не было нам известно, и, как я ни пытал у них, ничего не могли они рассказать. После уж узнал я от Мишки Кошевого, – приезжал Мишка в наш полк для связи, – что пролежал Григорий до ночи, а ночью очухался и пополз. И пополз он, по звездам дорогу означая, и напал на раненого нашего офицера. Был этот офицер раненый – подполковник драгуновского полка, и ранило его снарядом в живот и в ноги. Григорий взял его и тянул волоком на себе шесть верст. А за это вышла ему награда – Георгиевский крест, и в младшие урядники произвели Гришку. Вот так! Ранение у Гришки пустяковое, скобленул его неприятель палашом в голову, кожу стесал; а упал он с коня и омороком его вдарило. Зараз он в строю – говорил Мишка. Вы извиняйте, что так написано. Пишу на седле и дюже качает»...

Пантелей Прокофьевич ходил по хутору и заставлял грамотных перечитывать письмо. Гришка первым из хуторян получил крест. Сам Сергей Платонович пригласил его к себе в дом, поздравил, вручил лучшего турецкого табака и дорогих конфет и попросил все это переслать Григорию. Встретил как-то Пантелей Прокофьевич свата Коршунова, с которым не виделся с начала войны. Мирон Григорьевич злился на дочь за то, что она унижается перед Григорием, и ему приходится из-за нее испытывать стыд. Отец Натальи спросил у Пантелея Прокофьевича, долго ли Григорий будет «измываться» над Натальей, высказав свое мнение о поведении Григория. Пантелей Прокофьевич не мог ему возразить и сказать что-то определенное.

 

***

Как-то неожиданно Наталья решила сходить к Аксинье в Ягодное, выпросить, умолить отдать Григория. Сказав Мелеховым, что пошла к своим, Наталья в воскресенье отправилась в Ягодное. В имении Листницких война также не пощадила мужчин. Мобилизовали Вениамина и Тихона. Старому барину теперь прислуживала Аксинья.

Аксинья с виду стойко переносила разлуку. Вся любовь ее к Гришке перекинулась на дочь, и особенно после того, как убедилась Аксинья в том, что подлинно от Гришки понесла она ребенка. Доказательства являла жизнь неопровержимые: темно-русые волосы девочки вывалялись, новые росли черные и курчавые; меняли цвет и глаза, чернея, удлиняясь в разрезе. С каждым днем девочка все разительнее запохаживалась на отца, даже улыбка отсвечивала мелеховским, Гришкиным, звероватым. Теперь без сомнения узнавала Аксинья в ребенке отца и от этого прикипала к нему жгучим чувством, – не было уж так, как раньше, когда подходила она к люльке и отшатывалась, найдя в сонном личике девочки какой- нибудь отдаленный намек, беглое сходство с ненавистными линиями Степанова лица.

Цедились дни, и после каждого оседала в душе Аксиньи терпкая горечь. Тревога за жизнь любимого сверлила мозг, не покидала ее днями, наведывалась и ночью, и тогда то, что копилось в душе, взнузданное до времени волей, – рвало плотины: ночь, всю дотла, билась Аксинья в немом крике, в слезах кусая руки, чтобы не разбудить ребенка, утишить крик и нравственную боль убить физической. В пеленки выплакивала излишки слез, думая в детской своей наивности: «Гришкино дите, он сердцем должен почуять, как тоскую об нем».

После таких ночей вставала она, как избитая: ломило все тело, настойчиво, неутомимо стучали в висках серебряные молоточки, в опущенных, когда-то отрочески пухлых углах рта ложилась мужалая горесть. Старили Аксинью горючие ночи...

В воскресенье как-то подала она пану завтрак и вышла на крыльцо. К воротам подошла женщина. Горели под белым платком такие страшно знакомые глаза... Женщина нажала щеколду и вошла во двор. Аксинья побледнела, угадав Наталью, медленно двинулась навстречу. Они сошлись на середине двора. На чириках Натальи лежал густой слой дорожной пыли. Она остановилась, безжизненно уронив большие рабочие руки, сапно дыша, пыталась и не могла выпрямить изуродованную шею; оттого казалось, что смотрит она куда-то в сторону.

– Я к тебе, Аксинья... – сказала она, облизывая обветрившиеся губы сухим языком.

Аксинья быстро оглядела окна дома и молча пошла в людскую, в свою половину. Наталья шла позади. Слух ее болезненно скоблило шорохом Аксиньиного платья.

«От жары, должно быть, в ушах больно», – выцарапалась из вороха мыслей одна.

Дверь, пропустив Наталью, притворила Аксинья. Притворив, стала посредине комнаты, сунула руки за белый передник. Игру вела она.

– Ты чего пришла? – вкрадчиво, почти шепотом спросила она.

– Мне бы напиться... – проговорила Наталья и обвела комнату тяжелым, негнущимся взглядом.

Аксинья ждала. Наталья заговорила, трудно поднимая голос:

– Ты отбила у меня мужа... Отдай мне Григория!.. Ты... мне жизню сломила... Видишь, я какая...

– Мужа тебе? – Аксинья стиснула зубы, и слова – дождевые капли на камень – точились скупо. – Мужа тебе? У кого ты просишь? Зачем ты пришла?.. Поздно ты надумала выпрашивать!.. Поздно!..

Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась.

Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она – законная брошенная жена – стоит перед ней приниженная, раздавленная горем; вот та, по милости которой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердце кровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертной тоске, вот эта ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливой оставленной любовницей.

– И ты пришла просить, чтоб я его бросила? – задыхалась Аксинья. – Ах ты гадюка подколодная!.. Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я... Ты знала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой. У меня дите от него, а ты...

Она с бурной ненавистью глядела в глаза Натальи и, беспорядочно взмахивая руками, сыпала перекипевший шлак слов:

– Мой Гришка – и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!.. Ступай, бессовестная, ты ему не жена. Ты у дитя отца хочешь взять? Ого! чего ж ты раньше не шла? Ну, чего не шла?

Наталья боком подошла к лавке и села, роняя голову на руки, ладонями закрывая лицо.

– Ты своего мужа бросила... Не шуми так...

– Кроме Гришки, нету у меня мужа. Никого нету во всем свете!..

Разбуженная голосами, проснулась на кровати и заплакала, приподнимаясь, Аксиньина дочь. Мать взяла ребенка на руки, села, отвернувшись к окну. Вся содрогаясь, Наталья глядела на ребенка. Сухая спазма захлестнула ей горло. На нее с осмысленным любо- пытством глядели с лица ребенка глаза Григория.

Она вышла на крыльцо, рыдая и качаясь. Провожать ее Аксинья не пошла...

Наталья отошла от имения версты три, прилегла под кустом дикого терна. Лежала, ни о чем не думая, раздавленная неизъяснимой тоской... Перед глазами ее неотступно маячили на лице ребенка угрюмоватые черные глаза Григория.

Григорию до слепящей муки вспомнилась та ночь, когда он очнулся раненый, превозмогая боль, пополз на четвереньках, почти теряя сознание. Собравшись с силами, он встал и пошел, пока его не остановил окрик: «Не подходи, застрелю!» Григорий помог офицеру подняться. Они тяжело пошли, подполковник все сильнее и сильнее обвисал на руке Григория; потом попросил бросить его. Он был ранен в живот и не надеялся выжить. Когда офицер потерял сознание, Григорий тащил его на себе. Два раза он бросал раненого, и два раза возвращался. В одиннадцать часов их нашли связисты и доставили в лазарет.

Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта. Дорогой он сорвал с головы повязку, шагал, облегченно помахивая бинтом с бархатно-рдяными пятнами.

– Откуда ты? – несказанно удивился сотенный командир.

– Вернулся в строй, ваше благородие.

Выйдя от сотника, Григорий увидел взводного урядника.

– Конь мой... Гнедой где?

– Он, братуха, целый. Мы поймали его там же, как только проводили австрийцев. Ты-то как? Мы ить тебя царством небесным поминали.

– Поспешили, – усмехнулся Григорий.

Вещи Григория разворовали. Мишка Кошевой повинился, что не доглядел за ними, но зато сохранил коня. Чубатый подошел к Григорию и поздоровался. Сказав, что вылечит рану Григория, ссыпал порох, достал паутину, смешал с комочком зелени, потом долго жевал эту смесь и замазал Григорию кровоточащую рану. Пообещал, что через трое суток все заживет. Мелехов поблагодарил за лечение, но повторил, что убил бы Чубатого, одним грехом было бы меньше. Тот удивился «простоте» Григория. Мелехов ответил, что какой уж есть! Григорию рассказали, что его конь скучал по хозяину, его едва поймали и увели с собой казаки. Пришлось набрасывать аркан. Мелехов был тронут преданностью гнедого.

***

На улице послышались выстрелы, а затем пулеметная дробь. Обедавшие казаки побросали ложки и выбежали на улицу. Вдруг раздался грохот, от которого сотрясся домик, и Чубатый закричал: «Хоронись!» Аэроплан сбросил бомбу. Глыба земли ударила Григорию в голову и придавила своей тяжестью. С помощью Чубатого Григорий встал и почувствовал невыносимую боль в левом глазу. С трудом раскрыв второй глаз, он увидел, что половина дома была разрушена, а из-под крыльца на руках полз раненый Жерков, которого буквально разорвало на части, кричал казакам, чтобы помогли ему умереть.

***

Григория отправили в госпиталь. От осмотревшего его врача Мелехов узнал, что его отправляют в тыл. Глаз серьезно пострадал, а Григорий поинтересовался, будет ли он «кривой». Доктор успокоил его и сказал, что в тылу ему сделают операцию, полечат и сохранят глаз. Мелехов ехал в поезде и наслаждался покоем. Приближалась Москва. Медсестра из глазной клиники Снегирева встретила его и довезла до места. Григория приняли, служитель приготовил ванную и помог вымыться, переодел казака во все больничное. Проходя мимо зеркала, Григорий с трудом узнал себя: у него отросли усы и борода, повязка въедалась в шапку волос. Его отвели в палату, из которой тут же забрали на осмотр.

***

На Юго-Западном фронте командование армией решило атакой прорвать фронт и перебросить в тыл большой кавалерийский отряд, который должен был дезорганизовать части противника налетами. К указанному району было стянуто большое количество конницы. Атака должна была быть назначена на 28 августа, но из-за дождя ее перенесли на 29. Утром готовая к атаке дивизия выстроилась на плацдарме. Неизвестным образом командование неприятеля узнало о готовящейся атаке, и в ночь на 29 августа вражеские войска покинули окопы, оставив засады с пулеметами. По команде наши полки двинулись вперед. Листницкий, придерживая коня, не дал ему вырваться в галоп. Преодолев значительное расстояние, командиры поняли, что просчитались. Трудная скачка лишила лошадей последних сил, многие из них падали, а самые выносливые, держась из последних сил, качались.

Когда наши полки преодолели около шести верст, «секанули» австрийские пулеметы. Неожиданно грянувший огонь скосил первые ряды. Остальные спасались бегством. Атака, на которую командование возлагало большие надежды, завершилась полным разгромом с большими людскими потерями. Сфотографировавший эту атаку начальник Генерального штаба Головачев был растерзан офицерами и казаками после того, как показал им получившиеся снимки. Лошадь Листницкого была убита, а сам он получил два ранения – в ногу и голову. Из варшавского госпиталя Евгений сообщил отцу, что в отпуск приедет к нему в Ягодное. Старик переслал сыну деньги и короткое письмо, в котором одобрительно отозвался о его поведении и подосадовал на общее положение дел в армии. О себе старому Листницкому писать было ничего.

***

В Ягодном текла все та же, будничная и однообразная, жизнь. Сам он стал еще более придирчивым, чаще пил.

Как-то пан, вызвав к себе Аксинью, высказал ей, что она стала плохо вести хозяйство: подала ему вчера холодный завтрак, плохо моет посуду, и пригрозил, что если такое повторится, он уволит ее. Выслушав его, Аксинья заплакала и, объяснив, что у нее заболела дочка, попросила освободить ее на время от хозяйства. Узнав, что у девочки скарлатина, пан послал в станицу за фельдшером и обругал Аксинью за то, что она сразу ему обо всем не рассказала. Доктор, осмотрев девочку, сказал, что надежды на то, что она выживет, мало. Пан рассердился и отказался отпускать фельдшера, пока он не вылечит ребенка.

В первый же день, как только болезнь свалила девочку с ног, Аксинье вспомнилась горькая Натальина фраза: «Отольются тебе мои слезы...» – и она решила, что это ее бог наказывает за то, что тогда глумилась над Натальей.

Подавленная страхом за жизнь ребенка, она теряла рассудок, бестолково металась, работа валилась из ее рук...

Девочка изредка поднимала воспаленные веки, налитые кровью дурной, глазенки устремляли текучий, неуловимый взгляд. Жадно ловила мать этот взгляд. Он уходил, казалось, внутрь себя, тоскующий, примиренный.

Умерла она на руках у матери...

Возле пруда, под старым разлапистым тополем вырыл дед Сашка крохотную могилку, под мышкой отнес туда гробик, с несвой- ственной ему торопливостью зарыл и долго терпеливо ждал, пока поднимется Аксинья с суглинистого холмика. Не дождался, высморкался, как арапником хлопнул, – пошел в конюшню...

Через три недели Евгений Листницкий прислал телеграмму, извещая о том, что получил отпуск и выехал домой. На станцию выслали за ним тройку лошадей, вся дворня встала на ноги: резали индеек, гусей, дед Сашка свежевал барана, приготовления делались словно перед большим съездом гостей...

Когда Аксинья вечером пришла звать Листницких к ужину, они обсуждали военную кампанию. С приездом сына пан оживился и повеселел. Аксинье тяжело было смотреть на веселых людей – невыплаканное горе терзало душу.

На третий день после приезда Евгений допоздна просидел у деда Сашки в конюшне, слушая его рассказы о былой на Дону жизни. Вернувшись запоздно, он зашел к Аксинье и выразил сожаление по поводу смерти дочери. Пытаясь ее приободрить, Евгений сказал, то она еще молода и может иметь детей. Аксинья заплакала, и он стал целовать ее.

Падко бабье сердце на жалость, на ласку. Отягощенная отчаянием Аксинья, не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью. А когда схлынула небывало опустошительная, помрачающая волна бесстыдного наслаждения, она очнулась, резко вскрикнула, теряя разум, выбежала полуголая, в одной рубахе, на крыльцо. Следом за ней, бросив дверь открытой, торопливо вышел Евгений. Он на ходу надел шинель, шел торопливо и, когда, запыхавшись, поднялся на террасу дома, засмеялся радостно, довольно. Его подмывало бодрящее веселье...

На следующий день утром, оставшись в столовой наедине с Аксиньей, он подошел к ней, виновато улыбаясь, но она, прижавшись к стене, вытягивая руки, опалила его яростным шепотом:

– Не подходи, проклятый!..

Свои неписаные законы диктует людям жизнь. Через три дня ночью Евгений вновь пришел в половину Аксиньи, и Аксинья его не оттолкнула.

К больнице, в которой лечился Григорий, примыкал садик. Больные, главным образом гражданские, часто гуляли. Стояла осень. Григорий познакомился с хохлом Гаранжой, который объяснял Григорию, что война ведется за барыши для фабрикантов, а солдату одна награда – дубовый крест.

***

Однажды ночью Мелехов разбудил Гаранжу и попросил объяснить «звериную сущность» войны. Гаранжа сказал, что любого агитатора убьют, а вот надо повернуть винтовки на тех, кто посылает людей на смерть. Власть надо скинуть, а войны будут продолжаться до тех пор, пока будет «дурноедская власть». А если во всем мире установится «рабоча хлиборобська власть», уйдет злоба и настанет «червона жизнь».

Жизнь в глазной клинике тянулась скучно. Григория подлечили, зрение признали удовлетворительным и выписали в госпиталь на Тверском, так как открылась рана на голове. Прощаясь с Гаранжой, Григорий благодарил его за то, что он открыл глаза на правду. Лежа в госпитале, Григорий ни с кем не общался. При посещении госпиталя царской особой Мелехов в ответ на вопрос, за что получен крест, сказал, что хочет по малой нужде. У царственной особы от такой непочтительности «рот не закрылся». После отъезда именитых гостей заведующий госпиталем вызвал Григория к себе и закричал на него, но Григорий резко прервал его и попросился домой. За свою выходку Григорий был на три дня лишен еды, и его кормили товарищи.

В ночь на 4 ноября Григорий Мелехов пришел в Нижне-Яблоновский, первый от станции казачий хутор Вешенского юрта. До имения Ягодного оставалось несколько десятков верст... «Давно играл я, парнем, а теперь высох мой голос и песни жизнь обрезала. Иду вот к чужой жене на побывку, без угла, без жилья, как волк буерачный...» – думал Григорий, шагая с равномерной усталостью, горько смеясь над своей диковинно сложившейся жизнью...

Ночью он был в Ягодном. Неслышно перепрыгнул через забор, шел мимо конюшни – оттуда звучал гулкий кашель деда Сашки. Григорий остановился, окликнул:

– Дед Сашка, спишь?

– Погоди, кто такое? Голос опознаю... Кто это?

Дед Сашка, накинув зипун, вышел во двор.

– Отцы-святители! Гришка! Откуда тя холера взяла? Вот так гость!

Они обнялись. Дед Сашка, снизу засматривая в глаза Григория, сказал:

– Зайди, покурим.

– Нет, завтра уж. Пойду.

– Зайди, тебе говорят...

– Рассказывай же, – попросил Григорий, с каменной тяжестью ласково опуская ладонь на дедово плечо. Сгорбившись, ждал.

– Змею ты грел! – вдруг резким фальцетом выкрикнул дед Сашка, нелепо топыря руки. – Гадюку прикормил! Она с Евгением свалялась! Каков голос? [каков голос – каково]

Григорий два раза затянулся и затушил в пальцах цигарку. Вышел молча. У окна людской остановился, глубоко и часто дышал, несколько раз подымал руку постучать, но рука падала, как перебитая. Первый раз стукнул сдержанно, согнутым пальцем, потом, не владея собой, привалился к стене и бил кулаками в раму яростно, долго. Рама вопила дребезжащим звоном стекла, шаталась, в ней рябился синий ночной свет.

Мелькнуло удлиненное страхом лицо Аксиньи. Она открыла дверь и вскрикнула. Григорий обнимал ее здесь же в сенцах, заглядывая в глаза.

– Стучал ты как, а я уснула... Не ждала... Любимый мой!

– Озяб я.

Аксинья чувствовала, как в крупной дрожи сотрясается все большое тело Григория, а руки его пламенно горячи. Она проявляла чрезмерную суетливость, зажгла лампу, бегала по комнате, накинув на выхоленные матовые плечи пуховый платок, разводила на загнетке огонь.

– Не ждала... Давно не писал... Думала, не придешь ты... Ты получил от меня последнюю письмо? Хотела тебе гостинцев послать, а потом думаю, погожу, – может, от него письмо получу...

Она изредка взглядывала на Григория. На красных губах ее не таяла замерзшая улыбка.

Григорий сидел на лавке, не скидывая шинели. Небритые щеки его пылали, на опущенные глаза падала из-под башлыка густая тень. Он начал было развязывать башлык, но вдруг засуетился, достал кисет, искал в карманах бумагу. С необъятной тоской он бегло осмотрел лицо Аксиньи.

Она чертовски похорошела за время его отсутствия.

Что-то новое, властное появилось в посадке красивой головы, лишь пушистые крупные кольца волос были те же да глаза... Губительная, огневая ее красота не принадлежала ему. Еще бы, ведь она любовница панского сына.

– Ты... не похожа на горнишную, на экономку скорее.

Она метнула пугливый взгляд, принужденно засмеялась.

Волоча за собой сумку, Григорий пошел к двери.

– Ты куда?

– Покурить выйду.

– Яишня сжарилась, погоди.

– Я зараз.

На крыльце Григорий достал со дна солдатского подсумка бережно завернутый в клейменую чистую рубаху расписной платок. Его купил он в Житомире у торговца-еврея за два рубля и хранил как зеницу ока, вынимал на походе и любовался его переливчатой радугой цветов, предвкушал то восхищение, которое охватит Аксинью, когда он, вернувшись домой, развернет перед ней узорчатую ткань. Жалкий подарок! Григорию ли соперничать в подарках с сыном богатейшего в верховьях Дона помещика? Поборов подступившее сухое рыдание, Григорий разорвал платок на мелкие части, сунул под крыльцо. Сумку швырнул на лавку, вошел в комнату.

– Садись, я разую тебя, Гриша.

Белыми, отвыкшими от работы руками Аксинья стащила с Григория тяжелые солдатские сапоги и, припав к его коленям, долго беззвучно рыдала. Григорий дал ей выплакаться, спросил:

– Чего ж ты кричишь? Аль не рада мне?

Уснул он скоро.

Аксинья раздетая вышла на крыльцо и под холодным пронизывающим ветром, под похоронный вой сиверки простояла на крыльце, обняв мокрый столб, не меняя положения до рассвета...

Утром Григорий пошел к Листницким. Старик с гордостью рассматривал георгиевского кавалера, с жалостью отозвался о смерти девочки. Евгений, увидев Григория, удивился. Мелехов, по старой памяти, предложил прокатить Евгения. Сотник подумал, что казак не знает про его связь с Аксиньей, и согласился. Григорий пообещал славно прокатить Евгения, отблагодарить за Аксинью, за то, что приют и кусок давали.

Григорий рвал вожжами губы рысаку и довел бег его до предельной резвости. Они за четверть часа перевалили через бугор. В первой же ложбинке Григорий соскочил с козел и выдернул из-под сиденья кнут.

– Ты что?.. – Сотник нахмурился.

– А вот... что!

Григорий коротко взмахнул кнутом, со страшной силой ударил сотника по лицу. Перехватив кнут, он бил кнутовищем по лицу, по рукам, не давая сотнику опомниться. Осколок разбитого пенсне врезался тому выше брови. На глаза падали кровяные струйки. Сотник вначале закрывал лицо руками, но удары учащались. Он вскочил с лицом, обезображенным подтеками и яростью, пробовал защищаться, но Григорий, отступая, ударом в кисть парализовал ему правую руку.

– За Аксинью! За меня! За Аксинью! Ишо тебе за Аксинью! За меня!

Кнут свистал. Мягко шлепали удары. Потом кулаками свалил на жесткий кочкарник дороги и катал по земле, бил зверски, окованными каблуками солдатских сапог. Обессилев, сел в пролетку, гикнул и, губя рысачьи силы, перевел коня на намет. Пролетку бросил около ворот, комкая кнут, путаясь в полах распахнутой шинели, бежал в людскую.

Аксинья на гром откинутой двери оглянулась.

– Гадина!.. Сука!..

Взвизгнув, кнут плотно обвил ее лицо.

Задыхаясь, Григорий выбежал во двор; не отвечая на вопросы деда Сашки, пошел из имения. Версты через полторы его догнала Аксинья.

Она бурно дышала и шла рядом молча, изредка трогая рукой Григория.

На развилке дорог, возле бурой степной часовни, сказала чужим, далеким голосом:

– Гриша, прости!

Григорий оскалил зубы, горбясь, поднял воротник шинели.

Где-то позади у часовни осталась Аксинья. Григорий не оглянулся ни разу, не видел протянутых к нему Аксиньиных рук.

На спуске с горы в хутор Татарский он, недоумевая, увидел в руках своих кнут, бросил его, крупно зашагал по проулку. К окошкам липли лица, изумленные его появлением, низко кланялись узнававшие его встречные бабы.

У ворот своего база сухощавая черноглазая красавица девка с разбегу с визгом кинулась ему на шею, забилась на груди. Стиснув ладонями ее щеки, Григорий приподнял ей голову и узнал Дуняшку.

С крыльца хромал Пантелей Прокофьевич, в курене в голос заплакала мать. Григорий левой рукой обнимал отца, правую целовала Дуняшка.

Знакомый до боли скрип порожков – и Григорий на крыльце. Постаревшая мать подбежала с живостью девочки, вымочила слезами петлицы шинели и, неотрывно обнимая сына, лепетала что-то свое, несвязное, не передаваемое словами, а в сенцах – цепляясь за дверь, чтобы не упасть, стояла побледневшая Наталья, мучительно улыбаясь, падала, срезанная беглым растерянным взглядом Григория...

 


 Читать далее: Книга вторая. Часть четвертая

 Перейти к оглавлению книги «Тихий Дон» М.А. Шолохова. Краткое содержание. Особенности романа. Сочинения