В вашей корзине: 0 тов.
оформить | очистить
Отдел сбыта: +7 (8453) 76-35-48
+7 (8453) 76-35-49
Не определен

Часть 1. Главы 3-5

3

В это время в нижней квартире домохозяина, инженера Василия Ивановича Лисовича, царила тишина. Нарушала ее лишь мышь, догрызающая в столовой старую корку сыра. Супруга Лисовича, ревнивая и костлявая Ванда, спала в спальне сырой квартиры. Сам инженер сидел в набитом книгами кабинете. Лампа в форме таинственной царевны залила комнату «нежным и таинственным светом». Люди, знающие Василия Ивановича, при встрече с ним называли его Лисовичем, а за глаза – Василисой. Это было связано с тем, что с января 1918 года, когда в Городе начали происходить чудеса, Василий Иванович вместо подписи «В. Лисович», опасаясь ответственности, все документы стал подписывать «Вас. Лис.».

18 января 1918 года Василиса вручил Николке сахарную карточку. Но когда младший Турбин в числе прочих бесстрашных людей стоял в очереди за сахаром, над очередью лопнул снаряд. Николка получил страшный удар в спину и с трудом дошел домой. Встать он смог только через два дня. С того времени весь Город инженера Василия Ивановича Лисовского начал звать Василисой.

Убедившись, что улица окончательно затихла, не слышалось уже редкого скрипа полозьев, прислушавшись внимательно к свисту из спальни жены, Василиса отправился в переднюю, внимательно потрогал запоры, болт, цепочку и крюк и вернулся в кабинетик. Из ящика своего массивного стола он выложил четыре блестящих английских булавки. Затем на цыпочках сходил куда-то во тьму и вернулся с простыней и пледом. Еще раз прислушался и даже приложил палец к губам. Снял пиджак, засучил рукава, достал с полки клей в банке, аккуратно скатанный в трубку кусок обоев и ножницы. Потом прильнул к окну и под щитком ладони всмотрелся в улицу. Левое окно завесил простыней до половины, а правое пледом при помощи английских булавок. Заботливо оправил, чтобы не было щелей. Взял стул, влез на него и руками нашарил что-то над верхним рядом книг на полке, провел ножичком вертикально вниз по обоям, а затем под прямым углом вбок, подсунул ножичек под разрез и вскрыл аккуратный, маленький, в два кирпича, тайничок, самим же им изготовленный в течение предыдущей ночи. Дверцу – тонкую цинковую пластинку – отвел в сторону, слез, пугливо поглядел на окна, потрогал простыню. Из глубины нижнего ящика, открытого двойным звенящим поворотом ключа, выглянул на свет божий аккуратно перевязанный крестом и запечатанный пакет в газетной бумаге. Его Василиса похоронил в тайнике и закрыл дверцу. Долго на красном сукне стола кроил и вырезал полоски, пока не подобрал их как нужно. Смазанные клейстером, они легли на разрез так аккуратно, что прелесть: полбукетик к полбукетику, квадратик к квадратику. Когда инженер слез со стула, он убедился, что на стене нет никаких признаков тайника. Василиса вдохновенно потер ладони, тут же скомкал и сжег в печурке остатки обоев, пепел размешал и спрятал клей.

На черной безлюдной улице волчья оборванная серая фигура беззвучно слезла с ветви акации, на которой полчаса сидела, страдая на морозе, но жадно наблюдая через предательскую щель над верхним краем простыни работу инженера, навлекшего беду именно простыней на зелено окрашенном окне. Пружинно прыгнув в сугроб, фигура ушла вверх по улице, а далее провалилась волчьей походкой в переулках, и метель, темнота, сугробы съели ее и замели все ее следы.

Ночь. Василиса в кресле. В зеленой тени он чистый Тарас Бульба. Усы вниз, пушистые – какая, к черту, Василиса! – это мужчина. В ящиках прозвучало нежно, и перед Василисой на красном сукне пачки продолговатых бумажек...

В зеленом свете мягко блестели корешки Гончарова и Достоевского и мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон. Уют...

Через десять минут Василиса спал рядом с женой в сырой спальне. И приснилось ему, что какие-то «Тушинские Воры» вскрыли его тайник, а «Червонный валет» выстрелил в него. Вскочив в холодном поту, Василиса вначале услышал мышь, которая продолжала хозяйничать в столовой, а затем звон гитары и смех. Этажом выше звучал красивый, полный страсти голос...

***

Четыре огня в столовой люстре. Знамена синего дыма. Кремовые шторы наглухо закрыли застекленную веранду. Часов не слышно. На белизне скатерти свежие букеты тепличных роз, три бутыл- ки водки и германские узкие бутылки белых вин. Лафитные стаканы, яблоки в сверкающих изломах ваз, ломтики лимона, крошки, крошки, чай...

На кресле скомканный лист юмористической газеты «Чертова кукла». Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги...

Елена, которой не дали опомниться после отъезда Тальберга... от белого вина не пропадает боль совсем, а только тупеет. Елена на председательском месте, на узком конце стола, в кресле. На противоположном – Мышлаевский, мохнат, бел, в халате и лицо в пятнах от водки и бешеной усталости. Глаза его в красных кольцах – стужа, пережитый страх, водка, злоба. По длинным граням стола, с одной стороны Алексей и Николка, а с другой – Леонид Юрьевич Шервинский, бывшего лейб-гвардии уланского полка поручик, а ныне адъютант в штабе князя Белорукова, и рядом с ним подпоручик Степанов, Федор Николаевич, артиллерист, он же по александровской гимназической кличке – Карась.

Карась столкнулся с Шервинским у подъезда Турбиных минут через двадцать после отъезда Тальберга. Оба оказались с бутылками. Шервинский, кроме того, шел еще и с огромным букетом, предназначавшимся Елене Васильевне. Карась у подъезда сообщил другу о своем решении: если Петлюра придет в Город, всем нужно идти на службу, а артиллеристам – в мортирный дивизион, к полковнику Малышеву. Карась был в отчаянии, что Мышлаевский ушел в эту «дурацкую» дружину, а теперь находится неизвестно где, а может уже и погиб.

Ан, Мышлаевский оказался здесь, наверху! Золотая Елена в полумраке спальни, перед овальной рамой в серебряных листьях, наскоро припудрила лицо и вышла принимать розы. Ур-ра! Все здесь. Карасевы золотые пушки на смятых погонах были форменным ничтожеством рядом с бледными кавалерийскими погонами и синими выутюженными бриджами Шервинского. В наглых глазах маленького Шервинского мячиками запрыгала радость при известии об исчезновении Тальберга. Маленький улан сразу почувствовал, что он, как никогда, в голосе, и розоватая гостиная наполнилась действительно чудовищным ураганом звуков, пел Шервинский эпиталаму богу Гименею, и как пел!..

– Тэк-с, пять. Ну ладно, идемте ужинать.

И вот знамена, дым...

– И где же сенегальцев роты? Отвечай, штабной, отвечай. Леночка, пей вино, золотая, пей. Все будет благополучно. Он даже лучше сделал, что уехал. Проберется на Дон и приедет сюда с деникинской армией...

За ужином Алексей Турбин, Николка, Елена и друзья семьи – поручик Мышлаевский, подпоручик Степанов по прозвищу Карась и поручик Шервинский, адъютант в штабе князя Белорукова, командующего всеми военными силами Украины, – обсуждали судьбу любимого ими Города. По мнению старшего Турбина, во всем был виноват гетман со своей украинизацией: вплоть до самого последнего момента он не допускал формирования русской армии, а если бы это произошло, вовремя была бы сформирована отборная армия из юнкеров, студентов, гимназистов и офицеров, которых здесь тысячи, и они не только отстояли бы Город, но Петлюры духу бы не было в Малороссии, мало того – пошли бы на Москву и Россию бы спасли.

Высказав все, что накопилось у него на душе, Турбин объявил о своем решении поступить в дивизион. И если Малышев не возьмет его врачом, он пойдет простым рядовым. Шервинский высказался в защиту гетмана. Он считал, что, хоть было допущено много ошибок, у гетмана был правильный план, а позднее гетман остановился бы на русской армии. План же, по мнению Шервинского, состоял в том, что по окончании войны немцы бы оказали помощь в борьбе с большевиками. А когда была бы занята Москва, гетман «торжественно бы положил Украину к стопам его императорского величества государя императора Николая Александровича.

После этого сообщения в столовой наступила тишина. Николка горестно прошептал: «Император убит»… Мышлаевский сообщил, что во дворце императора Вильгельма, когда ему представлялась свита гетмана, произошло важное событие. После того как император Вильгельм «милостиво поговорил со свитой», в зал вошел наш государь. Он приказал офицерам отправляться на Украину и формировать части. Сам же пообещал прибыть в решающий момент, чтобы встать во главе армии и повести ее в Москву.

После этого сообщения никто из присутствовавших не решался заговорить. Турбин заметил, что эту легенду он уже слышал, а Шервинский сказал, что все члены царской семьи убиты. Мышлаевский же наста- ивал на том, что императору удалось спастись при помощи гувернера наследника и нескольких офицеров, которые вывезли его величество в Азию, а затем в Европу; в настоящее время государь находится в гостях у императора Вильгельма, вернее оба они в гостях в Дании, а вместе с ними и мать государя – Мария Федоровна. Николка, которому очень хотелось верить в услышанное, предложил тост за государя. Мышлаевский и Елена встали. Турбин со словами «Да здравствует император!» поднял стакан. По столовой трижды пронеслось «Ур-р-а!», разбудившее Василису. Проснувшись в холодном поту, он разбудил Ванду Михайловну. Обращаясь к черному потолку, она ругалась и грозила пожаловаться куда надо. Наверху же звучал звонкий баритон, исполняющий запрещенный гимн. Лисович продолжал возмущенно бормотать, Ванда Михайловна вскоре заснула. А Турбины еще с четверть часа приводили в чувство пьяного Мышлаевского.

Белым застелили два ложа и в комнате, предшествующей Николкиной. За двумя тесно сдвинутыми шкафами, полными книг. Так и называлась комната в семье профессора – книжная.

***

И погасли огни, погасли в книжной, в Николкиной, в столовой. Сквозь узенькую щель между полотнищами портьеры в столовую вылезла темно-красная полоска из спальни Елены. Свет ее томил, поэтому на лампочку, стоящую на тумбе у кровати, надела она темно-красный театральный капор. Когда-то в этом капоре Елена ездила в театр вечером, когда от рук, и меха, и губ пахло духами, а лицо было тонко и нежно напудрено и из коробки капора глядела Елена, как Лиза глядит из «Пиковой Дамы». Но капор обветшал, быстро и странно, в один последний год, и сборки ссеклись и потускнели, и потерлись ленты. Как Лиза «Пиковой Дамы», рыжеватая Елена, свесив руки на колени, сидела на приготовленной кровати в капоте...

– Уехал...

Она пробормотала, сощурила сухие глаза и задумалась. Мысли ее были непонятны ей самой. Уехал, и в такую минуту. Но позвольте, он очень резонный человек и очень хорошо сделал, что уехал... Ведь это же к лучшему...

– Но в такую минуту... – бормотала Елена и глубоко вздохнула.

– Что за такой человек? – Как будто бы она его полюбила и даже привязалась к нему. И вот сейчас чрезвычайная тоска в одиночестве комнаты, у этих окон, которые сегодня кажутся гробовыми. Но ни сейчас, ни все время – полтора года, – что прожила с этим человеком, и не было в душе самого главного, без чего не может существовать ни в коем случае даже такой блестящий брак между красивой, рыжей, золотой Еленой и генерального штаба карьеристом, брак с капорами, с духами, со шпорами, и облегченный, без детей. Брак с генерально-штабным, осторожным прибалтийским человеком. И что это за человек? Чего же это такого нет главного, без чего пуста моя душа?

– Знаю я, знаю, – сама сказала себе Елена, – уважения нет. Знаешь, Сережа, нет у меня к тебе уважения, – значительно сказала она красному капору и подняла палец. И сама ужаснувшись тому, что сказала, ужаснулась своему одиночеству и захотела, чтобы он тут был сию минуту. Без уважения, без этого главного, но чтобы был в эту трудную минуту здесь. Уехал. И братья поцеловались. Неужели же так нужно? Хотя позволь-ка, что ж я говорю? А что бы они сделали? Удерживать его? Да ни за что. Да пусть лучше в такую трудную минуту его и нет, и не надо, но только не удерживать. Да ни за что. Пусть едет. Поцеловаться-то они поцеловались, но ведь в глубине души они его ненавидят. Ей-богу. Так вот все лжешь себе, лжешь, а как задумаешься, – все ясно – ненавидят. Николка, тот еще добрее, а вот старший... Хотя нет. Алеша тоже добрый, но как-то он больше ненавидит. Господи, что же это я думаю? Сережа, что это я о тебе думаю? А вдруг отрежут... Он там останется, я здесь...

– Мой муж, – сказала она, вздохнувши, и начала расстегивать капотик. – Мой муж...

Капор с интересом слушал, и щеки его осветились жирным красным светом. Спрашивал:

– А что за человек твой муж?

***

– Мерзавец он. Больше ничего! – сам себе сказал Турбин, в одиночестве через комнату и переднюю от Елены. Мысли Елены передались ему и жгли его уже много минут. – Мерзавец, а я, дей- ствительно, тряпка. Если уж не выгнал его, то по крайней мере, нужно было молча уйти. Поезжай к чертям. Не потому даже мерзавец, что бросил Елену в такую минуту, это, в конце концов, мелочь, вздор, а совсем по-другому. Но вот почему? А черт, да понятен он мне совершенно. О, чертова кукла, лишенная малейшего понятия о чести! Все, что ни говорит, говорит, как бесструнная балалайка, и это офицер русской военной академии. Это лучшее, что должно было быть в России...

Квартира молчала. Полоска, выпадавшая из спальни Елены, потухла. Она заснула, и мысли ее потухли, но Турбин еще долго мучился у себя в маленькой комнате, у маленького письменного стола. Водка и германское вино удружили ему плохо. Он сидел и воспаленными глазами глядел в страницу первой попавшейся ему книги и вычитывал, бессмысленно возвращаясь к одному и тому же:

Русскому человеку честь – одно только лишнее бремя...

Только под утро он разделся и уснул, и вот во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:

– Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь – страна деревянная, нищая и... опасная, а русскому человеку честь – только лишнее бремя.

– Ах ты! – вскричал во сне Турбин, – г-гадина, да я тебя. – Турбин во сне полез в ящик стола доставать браунинг, сонный, достал, хотел выстрелить в кошмар, погнался за ним, и кошмар пропал.

Часа два тек мутный, черный, без сновидений сон, а когда уже начало светать бледно и нежно за окнами комнаты, выходящей на застекленную веранду, Турбину стал сниться Город.

4

Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома. Днем их окна были черны, а ночью горели рядами в темно-синей выси. Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов. Днем с приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми соломенными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных. Со ската на скат, покрикивая, ехали извозчики, и темные воротники – мех серебристый и черный – делали женские лица загадочными и красивыми.

Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами...

Зимою, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в газовых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами, и в стеклянных сплошных окнах электрических станций, наводящих на мысль о страшном и суетном электрическом будущем человечества, в их сплошных окнах, где были видны неустанно мотающие свои отчаянные колеса машины, до корня расшатывающие самое основание земли. Играл светом и переливался, светился, и танцевал, и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом.

Но лучше всего сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням. Зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями московского берега, от которого были перекинуты два громадных моста. Один цепной, тяжкий, Николаевский, ведущий в слободку на том берегу, другой – высоченный, стреловидный, по которому прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва.

***

И вот, в зиму 1918 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцатом столетии. За каменными стенами все квартиры были переполнены. Свои давнишние исконные жители жались и продолжали сжиматься дальше, волею-неволею впуская новых пришельцев, устремлявшихся на Город. И те как раз и приезжали по этому стреловидному мосту оттуда, где загадочные сизые дымки.

Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы, оставившие доверенных помощников в Москве, которым было поручено не терять связи с тем новым миром, который нарождался в Московском царстве, домовладельцы, покинувшие дома верным тайным приказчикам, промышленники, купцы, адвокаты, общественные деятели. Бежали журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые. Кокотки. Честные дамы из аристократических фамилий. Их нежные дочери, петербург- ские бледные развратницы с накрашенными карминовыми губами. Бежали секретари директоров департаментов, юные пассивные педерасты. Бежали князья и алтынники, поэты и ростовщики, жандармы и актрисы императорских театров. Вся эта масса, просачива- ясь в щель, держала свой путь на Город.

Всю весну, начиная с избрания гетмана, он наполнялся и наполнялся пришельцами. В квартирах спали на диванах и стульях. Обедали огромными обществами за столами в богатых квартирах. Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, торговавшие до глубокой ночи, кафе, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр, на подмостках которых кривлялись и смешили народ все наиболее известные актеры, слетевшиеся из двух столиц, открылся знаменитый театр «Лиловый негр» и величественный, до белого утра гремящий тарелками, клуб «Прах» (поэты – режиссеры – артисты – художники) на Николаевской улице. Тотчас же вышли новые газеты, и лучшие перья в России начали писать в них фельетоны и в этих фельетонах поносить большевиков. Извозчики целыми днями таскали седоков из ресторана в ресторан, и по ночам в кабаре играла струнная музыка, и в табачном дыму светились неземной красотой лица белых, истощенных, закокаиненных проституток.

Город разбухал, ширился, лез, как опара из горшка. До самого рассвета шелестели игорные клубы, и в них играли личности петербургские и личности городские, играли важные и гордые немецкие лейтенанты и майоры, которых русские боялись и уважали. Играли арапы из клубов Москвы и украинско-русские, уже висящие на волоске помещики. В кафе «Максим» соловьем свистал на скрипке обаятельный сдобный румын, и глаза у него были чудесные, печальные, томные, с синеватым белком, а волосы – бархатные...

И все лето, и все лето напирали и напирали новые. Появились хрящевато-белые с серенькой бритой щетинкой на лицах, с сияющими лаком штиблетами и наглыми глазами тенора-солисты, члены Государственной думы в пенсне, б... со звонкими фамилиями, биллиардные игроки... водили девок в магазины покупать краску для губ и дамские штаны из батиста с чудовищным разрезом. Покупали девкам лак.

Гнали письма в единственную отдушину, через смутную Польшу (ни один черт не знал, кстати говоря, что в ней творится и что это за такая новая страна – Польша) в Германию, великую страну честных тевтонов, запрашивая визы, переводя деньги, чуя, что, может быть, придется ехать дальше и дальше, туда, куда ни в коем случае не достигнет страшный бой и грохот большевистских боевых полков. Мечтали о Франции, о Париже, тосковали при мысли, что попасть туда очень трудно, почти невозможно. Еще больше тосковали во время тех страшных и не совсем ясных мыслей, что вдруг приходили в бессонные ночи на чужих диванах.

– А вдруг? А вдруг? А вдруг? Лопнет этот железный кордон... И хлынут серые. Ох, страшно...

Приходили такие мысли в тех случаях, когда далеко, далеко слышались мягкие удары пушек – под Городом стреляли почему-то все лето, блистательное и жаркое, когда всюду и везде охраняли покой металлические немцы, а в самом Городе постоянно слышались глухонькие выстрелы на окраинах: па-па-пах.

Кто в кого стрелял – никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил полк германских гусар. Ах, и полк же был! Мохнатые шапки сидели над гордыми лицами, и чешуйчатые ремни сковывали каменные подбородки, рыжие усы торчали стрелами вверх. Лошади в эскадронах шли одна к одной, рослые, рыжие четырехвершковые лошади, и серо-голубые френчи сидели на шестистах всадниках, как чугунные мундиры их грузных германских вождей на памятниках городка Берлина.

Увидав их, радовались и успокаивались и говорили далеким большевикам, злорадно скаля зубы из-за колючей пограничной проволоки:

– А ну, суньтесь!

Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, зараженным сапом. Ненавидели все – купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели...

***

Были офицеры. Со всех фронтов бежали они в Город, и с каждым днем их становилось все больше. Чтобы перебраться через границу с фальшивыми документами, им приходилось рисковать жизнью. Но они перебирались и приспосабливались к новой жизни Города. Одни из них, такие как Алексей Турбин, собирались устраивать не военную, а человеческую жизнь, другие прибывали в Город потому, что не могли больше оставаться в Москве и Петербурге. Были среди них и армейские штабс-капитаны, боевые армейские гусары, такие как полковник Най-Турс, бывшие студенты, как Степанов-Карась, и бывшие студенты, «конченные для университета навсегда», как Мышлаевский. Все они прибывали в Город с еще незажившими ранами и «горячей ненавистью» ненавидели большевиков. Были среди них и юнкера – не штатские, не военные, не дети, не взрослые, как семнадцатилетний Николка Турбин...

***

И над всем этим царствовал гетман, «невиданный властитель». «По насмешке судьбы» его избрание состоялось в цирке, причем избран он был с «ошеломляющей быстротой». Для жителей Города большее значение имело то, чтобы на рынке были мясо и хлеб, чтобы можно было спокойно, без стрельбы, ходить по улицам. И в какой-то мере при гетмане все это осуществилось. Но о том, что происходило на «настоящей Украине», в Городе не знал никто. И когда из соседних деревень приходили новости о том, что немцы безжалостно грабят и расстреливают мужиков, никто даже не подумал встать на их защиту. А многие жители Города, сидя в гостиных под шелковыми абажурами, злорадствовали: «Так им и надо!»... И повсюду господствовали две страшные силы: немцы и большевики.

5

Так вот-с, нежданно-негаданно появилась третья сила на громадной шахматной доске. Так плохой и неумный игрок, отгородившись пешечным строем от страшного партнера (к слову говоря, пешки очень похожи на немцев в тазах), группирует своих офицеров около игрушечного короля. Но коварная ферзь противника внезапно находит путь откуда-то сбоку, проходит в тыл и начинает бить по тылам пешки и коней и объявляет страшные шахи, а за ферзем приходит стремительный легкий слон – офицер, подлетают коварными зигзагами кони, и вот-с, погибает слабый и скверный игрок – получает его деревянный король мат.

Все произошло очень быстро, но важным событиям предшествовали некоторые предзнаменования. В один из майских дней Город проснулся сияющим, «как жемчужина в бирюзе». Когда люди спешили «по своим делишкам», по Городу прокатился зловещий звук. Он был настолько сильным, что в домах задрожали стекла. Затем звук повторился, волнами пройдя над Днепром, и ушел в московские дали. На улицах Города мгновенно началось смятение, и из Печерска с криками и визгом побежали раненые люди. Когда звук прошел в третий раз, в домах Печерска начали обваливаться стекла, женщины в чем были со страшными криками выскакивали на улицу. Вскоре стало известно, что причиной страшного звука стал взрыв на Лысой Горе, над самым Днепром.

Пять дней после этого жители Города ждали, что с Лысой Горы потекут ядовитые газы. Но этого не произошло, и жизнь потекла по-прежнему. О причинах взрыва толковали разное, но точно никто ничего не знал. В скором времени о взрыве забыли.

Второе знамение явилось летом. В один из дней на Николаевской улице был убит главнокомандую- щий германской армией на Украине, фельдмаршал Эйхгорн – заместитель могущественного императора Вильгельма. Убийца, которым оказался рабочий-социалист, был повешен через двадцать четыре часа после смерти генерала. Немцы повесили даже извозчика, который подвез рабочего к месту преступления. Вечером этого же дня Василиса поделился с Турбиным мыслями о непрочности существования.

Следующее предзнаменование «обрушилось» на Василису. Оно явилось инженеру в образе Явдохи – молочницы тридцати лет со стройными ногами и царственной шеей. Указывая на бидон с молоком, Явдоха сказала: «Пятьдэсят сегодня». Василиса попытался жалобно возмутиться, на что «сирена» заметила, что нынче на базаре все дорого. И пока Василиса решал, хлопнуть ли Явдоху по плечу, проснулась его жена. Посмотрев на тощую Ванду, Василиса испытал чувство отвращения, настолько сильное, что ему захотелось плюнуть ей на подол. Но удержавшись, он ушел в темную комнату. «Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма на горе».

Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливным золотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взгляд совершенно незначительно.

Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришла подписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коей предписывалось выпустить из камеры № 666 содержащегося в означенной камере преступника. Вот и все.

Вот и все! И из-за этой бумажки, – несомненно из-за нее! – произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаяние и ужас... Ай, ай, ай!

Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительное наименование – Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 1918–февраля 1919 годов называли на французский несколько манер – Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак. Говорили, что он будто бы бухгалтер.

– Нет, счетовод.

– Нет, студент...

И была «лютая ненависть». «Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой». В этих сердцах накопилось много злости за отобранный хлеб, за расстрелы жителей непокорных деревень, за реквизированных лошадей... И еще были слухи о земельной реформе, которую готовился произвести гетман. Но в ноябре 1918 года жители Города поняли, что никакой панской реформы им не нужно, а нужна «вечная мужицкая реформа», по которой каждый мужик получил бы в наследование по сто десятин земли с гербовой, заверенной печатью бумагой; чтобы помещиков не стало совсем; чтобы никто не отбирал мужицкий хлеб и привозили из Города керосин. Но такой реформы гетман, как и никто другой, произвести не мог. Ходили слухи, что справиться с немцами было под силу только большевикам, но большевицкие комиссары несли с собой другое зло. И нигде не было спасения «головушке украинских мужиков». А еще были тысячи людей, которые недавно вернулись с войны и умели хорошо стрелять. Жители украинских деревень наспех прятали от немцев оружие и патроны. И все украинцы любили свою воображаемую родину – «волшебную», «без панов», «без офицеров-москалей». Покой Города и всей Украины тревожили грозные слухи о приближающемся наступлении Петлюры, хотя все понимали, что если бы не он, обязательно нашелся бы кто-нибудь другой.

Когда кончились предзнаменования, начались события. И если первым важным событием был выпуск «мифического» Петлюры из тюрьмы, то вторым – поражение немцев. «Гальские петухи в красных штанах, на далеком европейском Западе, заклевали толстых кованых немцев до полусмерти». Непобедимый Вильгельм был повержен «в прах» и перестал быть императором. В течение нескольких часов немцы покинули Город. Но жители Города поняли, что побеждены не только немцы, побеждены они сами.

Кончено. Немцы оставляют Украину. Значит, значит – одним бежать, а другим встречать новых, удивительных, незваных гостей в Городе. И, стало быть, кому-то придется умирать. Те, кто бегут, те умирать не будут, кто же будет умирать?

Перед спящим Алексеем Турбиным вдруг появился полковник Най-Турс, за которым облаком ходило райское сияние. Полковник картавя произнес: «Умигать – не в помигушки иг’ать». Най-турс был в раю, и, как сказал вахмистр Жилин (погибший в бою на Виленском направлении в 1916 году), входил в бригаду крестоносцев. Глаза Най-Турса и вахмистра были «чисты, бездонны, освещены изнутри». Но им было далеко до женских глаз, которые «больше всего на свете любил сумрачной душой Алексей Турбин». «Ах, слепил господь бог игрушку – женские глаза!» Жилин рассказывал Алексею о жизни в раю: «чистота», «места видимо-невидимо», хоромы с красными звездами... Жилин спросил у апостола Петра, для кого приготовлено это оригинальное место с красными облака- ми и звездами. Апостол ответил, что это помещение приготовлено для большевиков, бравших Перекоп в 1920 году. Турбин очень удивился тому, что большевиков пустили в рай. Жилин сказал, что его тоже удивил ответ апостола, и он спросил господа бога, как могут большевики попасть в рай, если они в бога не верят?

«Ну не верят, говорит, что ж поделаешь. Пущай. Ведь мне-то от этого ни жарко ни холодно. Да и тебе, говорит, тоже... Потому мне от вашей веры ни прибыли, ни убытку. Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех одинаковые: сейчас друг друга за глотку, а что касается казарм, Жилин, то тут так надо понимать, все вы у меня, Жилин, одинаковые – в поле брани убиенные. Это, Жилин, понимать надо, и не всякий это поймет. Да ты, в общем, Жилин, говорит, этими вопросами себя не расстраивай. Живи себе, гуляй»...

Сияние вокруг Жилина стало голубым, и необъяснимая радость наполнила сердце спящего. Протягивая руки к сверкающему вахмистру, он застонал во сне:

– Жилин, Жилин, нельзя ли мне как-нибудь устроиться врачом у вас в бригаде вашей?

Жилин приветно махнул рукой и ласково и утвердительно закачал головой. Потом стал отодвигаться и покинул Алексея Васильевича. Тот проснулся, и перед ним, вместо Жилина, был уже понемногу бледнеющий квадрат рассветного окна.

Доктор отер рукой лицо и почувствовал, что оно в слезах. Он долго вздыхал в утренних сумерках, но вскоре опять заснул, и сон потек теперь ровный, без сновидений...

Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала постукивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но, явственно видный, предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. Запорхали легонькие красные петушки. Затем показался в багровом заходящем солнце повешенный за половые органы шинкарь-еврей. И в польской красивой столице Варшаве было видно видение: Генрик Сенкевич стал в облаке и ядовито ухмыльнулся. Затем началась просто форменная чертовщина, вспучилась и запрыгала пузырями. Попы звонили в колокола под зелеными куполами потревоженных церквушек, а рядом, в помещении школ, с выбитыми ружейными пулями стеклами, пели революционные песни.

Нет, задохнешься в такой стране и в такое время. Ну ее к дьяволу! Миф. Миф Петлюра. Его не было вовсе. Это миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый. Случилось другое. Нужно было вот этот самый мужицкий гнев подманить по одной какой-нибудь дороге, ибо так уж колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке.

Это очень просто. Была бы кутерьма, а люди найдутся...

Никто, ни один человек не знал, что, собственно, хочет устроить этот Пэтурра на Украине, но решительно все уже знали, что он, таинственный и безликий (хотя, впрочем, газеты время от времени помещали на своих страницах первый попавшийся в редакции снимок католического прелата, каждый раз разного, с подписью – Симон Петлюра), желает ее, Украину, завоевать, а для того, чтобы ее завоевать, он идет брать Город.

 


 Читать далее: Часть 1. Главы 6-7

 Перейти к оглавлению книги «Белая гвардия» М.А. Булгакова. Краткое содержание. Особенности романа. Сочинения